Петр Огрызков возился с длинными шнурками своих китайских кроссовок. Полуторачасовая зарядка на попсовом разрекламированном тренажере, папироса дряни, чашка мате, мастурбация и душ окончательно привели его в чувство после вчерашнего семейного вечера, где отец опять говорил с умным видом несусветную чушь, а мать в миллиардный раз рассказывала, какой Петр всегда был умный мальчик, и в биллионный раз выговаривала ему за то, что, когда въехали в эту квартиру, он пригласил к себе местных пролетарских детишек, которые попиздили у него игрушечные машинки, которые ему самому нахуй были не нужны, но воплощали вековечную мечту матери под названием “Вот был бы автомобиль…”. Купили бы – был бы: воровать надо было, как все нормальные люди делали при советской власти. Или спекулировать. Родителей своих Петр тихо ненавидел: мать – за крестьянскую дикость и узость взглядов, отца – за интеллигентность и неумение признавать ошибки.

Из желудка в рот выходил запах медленного гниения – это неохотно бродила и переваривалась нездоровая мамина стряпня, одежда провоняла дешевыми отцовскими сигаретами – привыкшего к отварному рису с оливками и марихуане Петра от этого дерьма неприятно мутило, но мутило только мозги и вкусовые и обонятельные рецепторы рта и носа – воспитанный комсомольско-портвейнной юностью желудок не желал сам извергать съеденное и поэтому Петр выпил несколько кружек воды, наклонился над блестящим унитазом, засунул пальцы правой руки глубоко в рот, надавил на основание языка и с наслаждением стал блевать. Блевать, кстати, полюбил ещё учась в педагогическом институте, когда он, будущий учитель словесности, с друзьями – будущим учителем музыки и будущим учителем истории – увлекались теософическими брошюрками и самиздатскими распечатками про всякую йогу, рок-н-ролл и шизофрению, обсуждая чужие и свои собственные попытки духовных практик за дюжиной-другой-третьей стаканов пива, водки, самогона, коньяку, портвейна и других ядов, которые удавалось купить, украсть в чьём-нибудь домашнем баре или выклянчить у знакомых девочек. Пилось всё вперемешку, без какой-либо закуски, в течение целой ночи, а то и суток, организм отравлялся, а потому на следующий день голова заполнялась архетипической болью, от которой можно было избавиться только хорошо посрав и поблевав. Головная боль Петру вскоре надоела, и он перешел на здоровый образ жизни: он перестал пить спиртное, есть тяжелые блюда, в которых поперемешано по десятку разных продуктов, курить табак и перешел на рис, зелень, немного отварной говядины и марихуану и стал примерно раз в неделю делать зарядку. А привычка блевать, чтобы избавиться от неприятных ощущений, осталась. Его, кстати, никогда не тошнило: он мог преспокойно взять в рот живую лягушку или почитать вслух Толстого или Баха, или красочно описать за обедом жирную кучу говна с проглядывающими зёрнышками кукурузы, лежащую за углом во дворике кинотеатра “Орлёнок” и стыдливо прикрытую розовым листочком с изображением приторного романтического единорога, знаете, таким – из надушенной девичьей записной книжки – но его желудок оставался спокойным. Его рвота всегда была осознанным актом – если он решал, что ему необходимо выблевать, – он шёл и выблёвывал. Не всегда при принятии этого решения он руководствовался заботой о крови, голове, печени и слизистых оболочках желудка. Например, блевать после посещения родителей стало для него ритуалом, которым он выражал своё прогрессивное отношение к пережитку родо-племенных отношений, каким являлась эта тяга его родителей время от времени видеть его, расспрашивать о его делах и даже давать какие-то советы и наставления. Уж лучше бы, ей богу(Богу?), денег давали. Да у них их и у самих никогда не было. За всю жизнь ни одной приличной вещи себе не купили. Ему-то покупали. Экономили на себе омерзительно. Мать вообще почти всё время, пока он жил с ними, питалась почти объедками, соскребая со сковороды прилипшие к ней кусочки пищи, обсасывая и даже пережёвывая куриные косточки, вымакивая кусочками хлеба масло из банок из-под шпротов, которые съедал Пётр. За всю жизнь она лишь раз пробовала красную икру и всю жизнь мечтала поесть настоящих крабов. Это была такая же мечта, как и про машину. Отец всё это замечал редко и неохотно, а заметив, почти никак не реагировал. Он был эгоистом почти без потребностей, который мог существовать при самом минимуме комфорта и считал, что другие могут довольствоваться тем же. Элементарнейшие блага цивилизации вероятно казались ему ненужной роскошью. Он всю жизнь целыми днями торчал на работе, где работал за десятерых, получая за это деньги, которые Петру казались оскорблением. Отец, однако, полагал, что приносит домой достаточно. Он почти никогда не ходил по магазинам и совершенно не имел представления о стоимости жизни. Получая каждый день на стол завтрак, обед и ужин, имея два телевизора и старинный радиоприемник, покупая себе одну пару обуви в два-три года, он полагал, что живёт выше среднего уровня, и не видел, как мать целыми днями носится по городу в поисках самых дешевых продуктов и в ужасе причитает время от времени: “Боже, мне завтра вас кормить совсем нечем. В холодильнике только полпачки масла, а денег даже на хлеб нету…” Мать бежала к бабушке, просила у неё какую-нибудь фасоль, варила её… Он преспокойно три дня питался фасолью, работал по девять-десять часов и ещё консультировал бесплатно чиновников из городской администрации. Работая заместителем директора крупной фирмы, получал столько же, сколько девятнадцатилетняя уборщица в этой же фирме, и в несколько раз меньше самого директора. Мудак. Взятки никогда не брал и никаких шабашек в обход бухгалтерии фирмы себе не позволял. Честность почитал добродетелью. Верил в православного Бога и заботился судьбами государства. При мыслях о Боге и государстве Пётр сильнее надавил на корень языка и с удовольствием выпустил из себя очередную порцию воды и комковатой пряно пахнущей массы. К церкви и государству он относился ещё более неприязненно, чем к родителям, а на днях он смотрел по ящику новости, и воспоминания о них живо отозвались чем-то похожим на запах маминого печенья с орехами.

Наконец, желудок был чист. Пётр прополоскал горло, рот, почистил зубы модной зубной пастой и стал думать, чем занять воскресенье. Можно было позвонить Марине и, вызвав её к себе, выебать. А можно было позвонить ей же и пойти в театр. Но чтобы с ней идти в театр, надо надевать костюм. И черные туфли. Тут Пётр взглянул на свои ноги в дешёвых китайских кроссовках, которые купил вместо нормальной обуви, чтобы сэкономить на новый словарь, и снова вспомнил вчерашний вечер и родителей: “Мудаки, – подумал он опять, – И меня мудаком воспитали. Полным. Тоже ни хера ни украсть не умею, ни денег взять. Хорошо хоть в Бога не верю и на всякую херню типа родины мне насрать… Может, мои дети будут уже нормальными людьми…” “Дети… – подумал Пётр, – Дети… Значит, в театр не идём… Дети… Хм… Дети…”