Он то смеётся, то плачет. Он экстатический ребёнок. Его родители не считают нужным дать ему возможность использовать так или иначе разум. Они просто не думают об этом. Они вообще не думают. Ему дают любимую конфету – он рад, организм вырабатывает эндорфины – экстатическое состояние. Ему покупают игрушку (ему очень часто покупают однообразные примитивные игрушки) – он рад до безумия – экстатическое состояние. Его родителям лишь на миг показалось, что его действия не соответствуют их представлениям о правильном – на него начинают резко и внезапно орать, его бьют по ягодицам и голове, он пугается, кричит и выбрасывает в кровь дозу адреналина – тоже в некотором роде экстатическое состояние.

Он пытается думать и творить вокруг себя мир. Но в силу возраста и пока ещё иного, чем у родителей, опыта он делает это не по их шаблонам, и они прерывают обидно и резко, они отбирают его калам, становящийся в их привычных руках обычным цветным карандашом. Они не объясняют. Т.е., они могут полагать, что объясняют, но на деле они только озвучивают свои мифы – не его мифы. Они наказывают и запрещают или сразу дают своё – положенное – решение. Попытка думания пресекается неожиданным решением (радость, экстатическое) или ещё более неожиданным горем (слёзы, катарсис, полный экстаз).

Его оберегают от болезней и от труда, но от первого могут только лечить, второе же чаще предупреждают. Он не знает обязанностей и до изрядного возраста не представляет смысла веника или денег. Когда он, играя, пытается выполнить действительную работу, у него отбирают орудия неположенного ему труда, лишая возможности приобретения навыков и снова ввергая в горе.

Его жизнь – непрекращающийся карнавал, не предвещающий последующего великого поста. Праздник, перемежающийся похоронами, но не буднями. А между тем, пост наступает. И пост воистину великий и длительный. Это жизнь взрослого человека, время, не изобилующее подарками, смехом и не предполагающее постоянного экстаза. Экстатический ребёнок не взрослеет, но приобретает статус взрослого человека. Появляются обязанности, исполнение которых часто требует разума и спокойствия. А он не привык. Он не научился думать и любое состояние, не сопровождающееся выбросами эндорфинов или адреналина, воспринимает, как наркоман ломку. Мир меркнет неожиданно (его ведь даже не предупредили), быстро и непоправимо.

Он не принимает необратимость. У него не возникает вопроса о необратимости. Его не научили ставить вопросы. Он чувствует себя плохо и помнит, отчего ему бывает хорошо. Раньше источником, дающим экстаз, были родители, но они удалились. Они не покупают уже игрушек и не щекочут до страшного захлёбывающегося смеха, переходящего в неистовые рыдания. Они, правда, ещё пытаются запрещать и навязывать, но это уже не даёт прежнего трагического эффекта: их шаблоны – уже и его шаблоны, их повторение приобретает бессмысленность выродившегося в традицию ритуала. Он кивает. Выполнение обязанностей воспринимается как сплошное и регулярное горе, но оно лишь в первые несколько столкновений имеет катарсические последствия. После, в силу именно регулярности и ожидаемости, оно остаётся горем, но становится тягучим и серым, затирая в пёстрой ткани прежнего карнавала всё больше узоров. Оставшиеся клочки он пытается сохранить пёстрыми. Он хочет много смеяться и потому смотрит смешащие телепрограммы и с жадностью выслушивает анекдоты. Он пытается снова приблизиться к родителям, но та близость уже невозможна, эмоциональное и ритуальное отчуждение уже произошло и уже навсегда. Он начинает инстинктивно – ложноножками нервной системы – искать замену. Его женщина столь же глупа и безлика, как мать, его мужчина такой же тихий алкоголик, как отец, с неразнообразной шизофренией и мимолётным взглядом из серого тумана на мир, описание которого ложится в полторы фразы, состоящие из несочетаемых слов. Его второй – такой же экстатический ребёнок. Он тоже ищет в нём дарящего и щекочущего, но сам едва ли готов щекотать и уж никак не готов дарить. Но их союз уже скреплён печатью, которую среди непривыкших думать принято считать непреломимой или, по меньшей мере, преломимой с трудом. Запертые вдвоём в тесном интимном пространстве друг друга, они вдвое и вдесятеро сильнее ощущают ломку отсутствия радости. Горе их серо, эта серость закрашивает оставшиеся от рабочего дня попытки пёстрых часов. Именуемые друзьями, но являющиеся скорее соседями открывают ему суррогат экстаза. Чаще всего -водку (реже – анашу и иную дрянь). Поскольку экстаз должен быть постоянным (детское привыкание), он пьёт всё время. Ей уличный проповедник или подруги могут открыть иной путь к экстазу. Она может, например, вдруг узнать, что “Иисус любит её”, что некто называемый Богом всё время дарит ей благодать или ещё что-нибудь. Чаще всего их суррогаты экстаза несовместимы. Чаще всего он и она ненавидят друг друга и не спят вместе (секс преступен, ненависть выше желания). Но соблюдают печать ради ещё одного суррогата экстаза: у них теперь есть собственный экстатический плод, которому, по царящей в их головах мифологии, необходимы именно “родные” отец и мать. Им кто-то сказал, что дети – это такая радость. И они попытались. Они сделали себе этот подарок. Теперь они щекочут его, дарят ему много дешёвых тупых игрушек и лупят по голове, запрещая думать и отбирая карандаши, когда он использует в книжке-раскаске неположенный цвет.

Круговорот пожизненной наркомании. Без проблеска света. Пока не вполне убитые, но беззащитные и не сформировавшиеся разумы отдаются в полную тиранию экстатических детей-переростков, ошибочно наделённых статусом взрослого. Таково правило. Такова традиция. Таков закон. Такие дела.