CategoryРассказы

Поврежденные тайной

Когда я учился в шестом, кажется, классе, к нам в школу пришел седой поджарый энергичный человек, который стал агитировать идти к нему в математический кружок при станции юных натуралистов. Мы с моим другом Игорем математику любили, а потому на агитацию откликнулись и в кружок пошли.

Кружок оказался странным. В первый же день маэстро выдал нам лобзики, оргстекло и велел пилить. Выпиливали мы какие-то панели с прорезями, а руководитель рассказывал, как надо совершать в уме арифметические действия над многозначными числами. На наш вопрос, что это мы делаем, маэстро ответил: «Приборы наведения для сверхзвуковых перехватчиков». Мы переглянулись, но промолчали: ну, подумаешь, сумасшедший, зато он, может, математик хороший. И спросили про математику. «Хорошо, — ответил мастер, — смотрите и слушайте в сторону меня»… Он подошел к доске и написал на ней такое выражение: xn + yn = zn, где n > 2. «Ага, — сказали мы, — и?..» «Если докажете, что это уравнение не имеет целых положительных решений, или, наоборот, найдете такое решение, вам вручат золотые часы».

Это уже была настоящая математика, плюс — сулившая осязаемую награду. Мы с Игорем взялись за шариковые ручки и надолго выпали из реальности…

Хрен. Ничего даже близко похожего на доказательство или опровержение мы не нашли. Когда мы попросили дать другое задание, нам опять вручили лобзики. «Да на фига такая математика!» — возмутились мы с товарищем и загадочный кружок покинули.

Через несколько месяцев я неожиданно вспомнил о странной задачке и принялся доказывать ее с удвоенной силой. И доказал! Сразу же, само собой, побежал за часами. Покинутый руководитель, однако, в часах отказал: оказалось, что я неправильно вспомнил исходные условия и доказал не то, что надо. Раздосадованный, я стал рыться в математических справочниках, чтобы узнать хоть, что ж это я такое доказываю, за что часы дают. И офигел: это оказалась великая теорема Ферма — ни много ни мало. С XVII века ее доказательством занимались лучшие умы человечества — и тщетно, а этот придурок с лобзиком поручает ее доказывать двум подросткам!

И снова я побежал на станцию натуралистов — ругаться. Выслушав меня, маэстро погрустнел и рассказал, что занимается доказательством этой теоремы всю жизнь. А кружок он затеял специально, чтобы спихнуть проблему на детей. «У вас же мозги посвежее будут». Часы он собирался в случае успеха вручить свои собственные. Это была его единственная более или менее ценная вещь. На всякий случай я спросил о прорезях в оргстекле. «Приборы для наведения! Почему мне никто не верит? У меня договор с оборонным предприятием!» Я поспешил уйти.

Много позже знакомый математик рассказывал мне, что таких людей называют ферматиками. Они, не имея достаточной математической подготовки, а иногда и просто являясь банальными сумасшедшими, кладут жизнь на доказательство Великой теоремы или других знаменитых математических проблем. Их доказательства чаще всего выглядят совершенным бредом, каковым, собственно, и являются. А то, что Великая теорема уже доказана, их не останавливает: они либо не могут понять сделанные профессионалами доказательства, либо попросту не знают об их существовании.

Свои «ферматики» есть в любой области науки. Около биологии крутятся чудаки, которые, например, ставят под ультрафиолетовую лампу аквариум с рыбками и годами ждут, когда начнутся мутации. Ведут дневники наблюдений, а если вдруг рождается гуппи не с красным, как у его родителей, а с бордовым хвостом, начинают атаковать письмами НИИ и университеты.

«Ферматиков» от физики хлебом не корми — дай поопровергать Эйнштейна. Есть даже такие, что пытаются низвергнуть «так называемую теорию относительности» с помощью Святого писания — о как.
Около филологии «ферматиков» вообще пруд пруди. Тут и бесконечные расшифровывальщики фестского диска и манускрипта Войнича, и искатели тайнописи в «Слове о полку Игореве». Фестский диск они расшифровывают, отыскивая в нанесенных на него знаках сходство с буквами родного языка, в «Слове» выхватывают по нескольку букв из разных слов и составляют из них какие-то новые слова по одним им (и, может, еще бесу, которым они одержимы) понятному алгоритму. Заметив сходство между некоторыми словами современного английского и современного русского языков, «ферматик» от филологии может накатать трактат о происхождении одного из этих языков от другого. При этом, понятно, о существовании общего древнеиндоевропейского языка, к которому восходят оба, он понятия не имеет.
«Ферматики» — бич научно-популярных журналов. В научных редакциях не проходит месяца без многостраничного письма от «ферматика», а то и без личного его появления.

Случается, правда, что редакторы не распознают серьезных ученых, принимая их за сумасшедших от науки. Так, письмо человека, впервые сформулировавшего второе начало термодинамики, редактор, не читая, отправил в корзину, потому что автор был не физиком, а «всего лишь» доктором медицины. Ферма, кстати, и сам был любителем. Свою великую теорему он сформулировал в перерывах между утверждениями смертных приговоров нерадивым священникам.

Иногда и настоящие сумасшедшие умудряются делать большие открытия. Вот Шлиман, например, был стопроцентным «ферматиком» от античной литературы, а ведь золото Трои все же нашел… Так что и от сумасшедших бывает польза. Да и грань между гением и безумием часто отсутствует.

Поезда под откос

В октябре 1993 года штаб Ленинградского военного округа собирался на выездные командно-штабные учения. На Дворцовой площади скопилось невиданное количество автобусов с генералами и офицерами в повседневке и солдатами батальона охраны в масккостюмах. При батальоне охраны, кроме автобусов, было два бронетранспортёра, стоявших у самой арки, и два гражданина суверенного Казахстана, для которых эти учения были последними: ефрейтор Малина и рядовой Беликов ожидали скорой демобилизации в связи с окончательным суверенитетом исторической родины.

Выезд откладывался. Ждали командующего, который за каким-то хреном поехал к мэру Собчаку и долго не возвращался. Штабные офицеры и солдаты-специалисты повылезали из автобусов и раздраженно курили одну за одной, пытаясь друг у друга выяснить, почему не едем и что шеф забыл у мэра перед самым началом совместных учений с москвичами с участием чуваков из Генштаба. Никто ничего не знал. Беликова и Малину пёрло.

Взяв ручные пулемёты и нацепив каски с сеткой, они обосновались в траншее под аркой и внаглую дули на двоих купленный у штабных чертёжников косяк. Траншея, понятное дело, не являлась фортификационным сооружением и была вырыта какими-то рабочими, неспешно чинившими какие-то коммуникации. В тот день рабочих возле траншеи по неизвестным причинам не было, и никто не мешал новоиспечённым дембелям радоваться жизни.

От междугородной телефонной станции, оживлённо разговаривая, к арке приближалась семья туристов с огромными тюками, рюкзаками и чемоданами. Едва они перестроились из цепи в подобие колонны, чтобы пройти по перекинутой через траншею доске, как из-под земли высунулся ефрейтор Малина при каске, очень серьёзном лице и пулемёте и строго сказал: “Стой. Назад”. Смелые туристы попытались выяснить, что случилось. В ответ на их сбивчивые вопросы из траншеи высунулся рядовой Беликов со вторым пулемётом и как-то грустно, со вздохом, сообщил: “Революция, хули… Зимний берут. Нельзя и всё. Поворачивай.” Туристы не стали пытать судьбу и послушно повернули, уйдя, впрочем недалеко. Они остановились у стоящих на улице будок с междугородными автоматами и стали куда-то звонить.

Часа через полтора появился командующий и колонна двинулась к месту назначения. Ехали каким-то странным, непривычным маршрутом, мимо каких-то заводов-автоматов, потом непонятными проселками, но приехали, куда и собирались.

Учения шли по обычной схеме, если не считать пары-тройки мелких приколов.

Сначала никак не могли победить. Как ни воюй, “синие” на второй день конфликта переходили Уральские горы. Потом выход нашли: аэромобильную дивизию США, наступавшую на границе зон ответственности Центрального и Северо-Западного фронтов, ленинградцы решили отдать на откуп москвичам, а москвичи, в свою очередь, ленинградцам. В итоге АЭД, типа, испарилась и перестала мешать доблестным российским и белорусским войскам идти к неминуемой и быстрой победе.

Дальше вышло ещё забавнее. Оказалось, что страшной этой АЭД у натовцев на указанном направлении и не было. Получив от разведчиков карту с актуальной обстановкой, начальник второго отдела, у которого эти учения были последними перед пенсией, решил пошутить и синим фломастером дорисовал противнику пару частей. Нельзя сказать, чтобы многие смеялись, но эмоций было немало… И то, что обкурившиеся чертёжники (и ваш покорный слуга среди них), героически не разгибаясь день и ночь, вместо набора карт на контрнаступательную операцию, сделали набор карт ПВО округа, украсив их кое-где небольшими нарисованными цветами, прошло совершенно незамеченным.

Когда условный противник условно разбомбил ЗКП, условно убитые зэкапэшники толпой прихали на КП и стали мешать всем работать. У убитого начальника группы планирования огневого и ядерного поражения был с собой старый транзисторный приёмник, типа “Селги”, по которому он выслушал сквозь хрипы и скрипы, что вице-президент Руцкой что-то кому-то заявил, а президент Ельцин заявил тому в ответ, что нефиг, мол, заявлять. Подробнее начальник ГПОЯ объяснить не мог, но слухи пошли: “Что-то там президент, типа, вице-президент, короче, хуйня какая-то…”

Обедали мы, чертёжники, тогда на полевой кухне, вместе с батальоном охраны. Именно этим мы и занимались, когда мимо проходил полковник Лущенко из третьего отдела. Третий отдел отвечает за снабжение и инфраструктуры, и считается, что у них всегда есть вся самая актуальная информация (по крайней мере, о внезапных учебных тревогах именно они оповещают всех заинтересованных лиц, минимум, за сутки). И один из стрелков охраны окликнул его и спросил:

– Товарищ полковник, так что там за заявления? Кто у нас сейчас президент?

Лущенко остановился и сказал (внимание!):

– Ваш президент – капитан Кудинков.

Ей богу, если бы у нас в руках не было котелков с едой, мы бы зааплодировали.

Больше во время учений никто обо всей этой галиматье не говорил. И вообще ничего примечательного больше не происходило. Разве что – кто-то из офицеров спиздил у меня дорогие пилотовские фломастеры и книжку малоизвестного питерского поэта. Фамилию сейчас уже не вспомню. Книжка была неплохая и её было жалко. Сейчас помню из неё только собственноручно написанные поэтом на обложке строчки:

Скажу, взирая на вздыбленный шар:
И жить хорошо, и жизнь хороша,
А в нашем путче, боевом, кипучем,
И того лучше…

И ещё, с трудом:

…на слом водопровод,
сработанный ещё рабами Рима…
…вот так приходит прогрессивный строй
на смену отживающему строю…

Всё.

Ну, вернулись в Питер потом. Потом ещё много всего было.

Через год, в октябре 1994-го года, сижу на унитазе в сортире оперативного управления штаба Ордена Ленина Ленинградского военного округа и, поскольку очередную книжку дочитал утром в электричке по дороге на службу, читаю обрывок газеты, оставленный в хреновине для туалетной бумаги кем-то из предыдущих посетителей этого замечательного места. Вот… И на обрывке этом написано: “…повторить октябрь 1993-го, когда баркашовцы маршировали… стрельба на поражение… расстрел законной… танки на улицах Москвы…”

“Блядь, – думаю, – Фигня какая-то… ГКЧП было в 91-ом… Неужели целый путч проебал? Или это так – фантастика?”

Выскакиваю из сортира, бегу в чертёжку, спрашиваю у коллег: “Однополчане, а что было в октябре прошлого года?” Они смотрят на меня, как на новые ворота. Андрей уточняет:

– Где было?
– Ну, – говорю, – в стране… Переворота никакого не было?
Пожимают плечами:
– Ну-у, нет, вроде…

Ладно. Иду к дежурному по управе.

– Товарищ полковник, извините, а в октябре прошлого года никаких переворотов в стране не было?

Задумался. Подумал.

– Да, нет, вроде бы… Ну, помнишь, вот, мы на учениях как раз были?

– Ну?

– Ну, что-то там Руцкой побузил, ну и всё… Ничего серьёзного. Ельцин же, вон, как был, так и есть.

“Убедительно”, – подумал я, но, на всякий случай, уточнил:

– А в Москве не стреляли?

– Не знаю, – говорит. – Да, нет, кажется, мы бы знали, наверное, если б серьёзное что…

Про газету из туалета я ему говорить не стал. Вечером, бухая с друзьями-программистами и рекламщиками армянский коньяк, я снова поднял так заинтересовавшую меня тему…

– Да ты чё?! – воскликнул один из них. – В стране власть в пизду поменялась, а ты через год только очухался… Доцент, вон, – он кивнул ещё на одного из собутыльников, – в ОМОНе как раз служил, так ему даже немного поучаствовать удалось…

Я перевёл взгляд на Доцента.

– Ну, – кивнул Доцент, прожёвывая бутерброд с тирольской ветчиной, – мы в шумихе даже ящик французского коньяка с пацанами спиздили.

– Да ты ваще как с Луны, – подхватила девушка Лена, – у тебя под носом, на Дворцовой, полдня войска стояли… Мне друзья рассказывали, что даже под аркой генерального штаба окопы вырыли и в них эти, пулемёты, что ли, установили…

– Ну, про это, – сказал ещё один мой друг, – наверное, врут… Что там защищать-то, на Дворцовой? Эрмитаж, что ли?.. Так там теперь Временного правительства нету…

Во время этой его реплики я уже ржал, давясь соплями и коньяком. В моей голове всё соединилось. Мне было нестерпимо весело и легко. Я только слегка жалел, что не взял у Малины его казахского адреса: я бы написал ему обо всём этом письмо, ему бы, наверное, было интересно… А так, думаю, он и до сих пор ничего не знает.

P.S. Помните анекдот: “А я до сих пор поезда под откос пускаю…”?

Коктейль-пати

Женёк был филателист. Настоящий. Пингвинов из той серии, которой почта СССР в своё время завалила всё социалистическое содружество, у него было двадцать четыре. И не на обмен, как подумали тут некоторые, простите, любители, а собственно в коллекции. Потому что на них зеленая краска была разного оттенка, на двух была испорчена перфорация, гашение было на некоторых в одном углу, на других в другом, третьем или четвёртом. А одна была негашеная, чистая. И это был настоящий раритет, потому что их гасили ещё в типографии и продавали уже с гашением. И ещё одна – ещё реже. Она тоже почему-то не была погашена при выпуске, попала на чей-то конверт и получила настоящий почтовый штемпель, даже немного смазанный. Вот и получалось, что вместо одной совсем не редкой марки у Женька было 24 таких же, да не таких – редких.

А ещё у него были царские стандарты с рожками и стрелочками, а не с одними рожками, как у всяких любителей. И, между прочим, “черный пенни” первого выпуска. Может быть, даже не фальшивый. Да что там говорить, Женёк был филателист основательный. Настолько основательный, что на филателию уходила вся скудная пенсия. Раньше ещё помогал дворницкий приработок, но пару лет назад управдому вдруг понадобилось, чтобы участок в самом деле подметали и делали это не раз в неделю, а чуть ли не по восемь рабочих часов в день. Женёк, будучи природным консерватором противился нововведениям так открыто, что ему предложили подобру-поздорову по собственному, а на его место взяли четырёх шустрых таджиков (Женьку сперва даже показалось, что китайцев). Теперь он то и дело видел, как они на карачках передвигаются по двору, то собирая окурки и отскребая шпателями харчки жвачки, то подкрашивая бордюры и ограждения газонов. Представить себе, чтобы русский человек, или хоть хохол, так бы унизился, Женёк не мог, а потому понимал, что таджики теперь тут надолго. При этом Женёк на них не злился. Они были где-то так низко, так на карачках, их мордочки с щелевидными глазками были так глубоко в асфальтной пыли, что злиться на них было просто невозможно. Разве лишь ворчать и принимать как данное, как парниковый эффект или развал Союза. Не особо огорчала Женька и потеря дворницкой получки. Разносолов он всё равно давно уж запах помнить забыл, а пропитать себя можно было подворовывая продукт у Лидки, жены.

Лидка трудилась нянечкой в садике. Кормить Женька она давно отказалась, но холодильник не запирался, а Лидки часто не было дома. Правда, когда Лидка дома всё же была, она отлучала Женька от электричества – загоняла его в тёмную кухню, вывернув предварительно лампочку, а сама в комнате садилась “с сыначкой” смотреть телевизор. Тут-то Женёк и перехватывал из холодильника – половник-другой холодных щей, квашеный помидор, зубок чесноку. Если повезёт – яйцо. Греть пищу он осмеливался только когда Лидка была на работе. Еды, правда, в холодильнике часто не оказывалось вообще. Если Лидке не удавалось перехватить где-то дешевых костей и наварить щей на неделю, она кормила “сыначку” на работе, с детсадовцами. И тогда Женёк мог надеяться только на нехитрый “закусон” с мужиками у магазина под домом.

Особенно тяжко было по пятницам. По пятницам у Лидки смена бывала через неделю, и потому раз в две недели Женёк не мог смотреть “Поле чудес”. Лидка не пускала его к телевизору, а он очень любил эту передачу. Дело в том, что, благодаря чтению того, что написано на марках, и разговорам на филателистических сходках, Женёк был эрудитом. Знания его были неглубоки и совершенно бесполезны, но пар “слово – определение слова” он знал немало. Например: “Первый советский танк – ‘Борец за свободу товарищ Ленин'”. Или: “Пушные звери: нутрия”. Этих знаний хватало, чтобы отгадывать многие слова раньше, чем люди в телевизоре, и чувствовать себя, соответственно, выше их. Это была для него единственная возможность показать своё знание и почувствовать своё значение. С Лидкой он только ругался, с “сыначкой” не общался вообще, а мужикам у магазина было всё равно. На сходках же он, наоборот, чувствовал себя ниже всех.

Но Лидка становилась стеной на пути в комнату с телевизором и начинала непрекращающийся ор, состоящий из циклично повторяющихся обвинений: “Марки свои покупаешь да водку жрёшь на свою пенсию, а жрать, значит, на мою зарплату? Кто моё яйцо вчера сожрал? Ты мне яйцо взамен купил?” “Лида, да не брал я яйца, там одно было… Лида, “Поле чудес”… Раз в неделю же…” Женек умолял, оправдывался, старался просочиться между Лидкой и дверным косяком, но Лидка была непреклонна. “Оглоед! Кто моё яйцо вчера сожрал?! Кто за свет платит?! Иди на марки свои смотри!” “Лида! Так темно же на кухне… “Поле чудес же”… Раз в неделю ведь…” Так они могли пререкаться до конца викторины, после чего Лидка уже с полным правом захлопывала перед Женьком дверь и он не решался открыть её, пока не выключался свет. Тогда он тихонько проскакивал внутрь и, стараясь не дышать, ложился рядом с Лидкой. Они давно уже ничем таким не занимались, но других спальных мест для них в квартире не было. Лидка засыпала как победитель, уверенно лежа на своей половине кровати и не боясь положить руку и ногу на половину Женька. Труд не касаться друг друга был распределен между ними неравномерно, поэтому Женёк засыпал нервно, робко, свисая боком с края кровати, но всё равно по утрам выслушивал обвинения в том, что он развалился, “как у себя дома”. Лидка всегда вставала раньше и, уходя в сад, выкручивала и уносила с собой лампочки. А вот делать так, чтобы не работал телевизор, она не умела. И каждый раз заранее злилась, зная, что Женёк будет подло тратить её электричество. И воровать еду. Поэтому ей всегда казалось, что он разлёгся.

В этот раз однако Женьку не довелось потратить неоплаченных электронов. Мало того, что Лидка забрала лампочки, – во всём квартале вырубился свет. В такой ситуации пропускать “Поле чудес” было не так жалко, хотя и жалко, и Женёк собрался спускаться к магазину. У магазина был свой дизель, поэтому свет там не гас. И мужики, наверное, сейчас все там. Да они и всегда там.

В коридоре неожиданно столкнулся с “сыначкой”.

– Колюня, ты почему дома?
– Мама сказала, чтоб шел домой.

“Странно, – подумал Женёк, – обычно она его держит у себя до упора. Бывает, что и спать оставляет в саду”.

– Пойдём-как со мной, сынок. Нечего тебе тут в темноте одному сидеть. Ещё шишку об угол набьёшь.

Мужики были все. В обычные дни так бывает нечасто, но темень выгнала к магазину всех. У магазина было не очень светло. От дизеля работали только холодильники и тусклые дежурные лампочки. Шагни от витрины шагов на семь – и наполовину сольёшься с сумраком. Но мужикам шагать от витрины не было никакой надобности. Они взяли пива по одиннадцать, водки по семьдесят и красного “Венчального” по тридцать восемь. Само по себе из этого пилось нормально только пиво, остальное можно было глотать только залпом, задержав дыхание, но Женёк никогда и не понимал понтов, которые видел как-то, наблюдая за прорабом, ещё когда работал на стройке. Прораб всегда покупал себе вино отдельно и пил его смакуя, будто несколько выброшенных рублей превращают пойло в чай. Кроме того, у всех собравшихся были и охота, и неволя мешать водку, вино и пиво в одном стакане и искать скорейшего опьянения. У Женька была Лидка, у Саныча Алёна ещё при Союзе разрешилась мертвым младенцем и с тех пор не пускала Саныча к себе в постель. Первые годы Саныч ещё пытался гулять, а после запил. Чирик в армейке подхватил заразу, от которой рожа у него была красная и всегда шелушилась. Девки, даже прожженые шалашовки, не давали ему, сколько он ни клялся, что там у него всё путём, а целоваться он не полезет. Чирик всё время повторял услышанную где-то поговорку про то, что с лица водку не пить, и пил по-чёрному. Степан Иваныч был одинокий инвалид и пил от скуки и за компанию. Всегда выходил к магазину уже чуть пьяненький и всегда пьянел меньше других. Ещё был какой-то мужик, имени которого Женёк не знал. Этот сторожил что-то тут рядом, а жил вообще в Химках и в ночной смене, само собой, пил. Затаривался в этом же магазине, тут к мужикам и прибился. Имени у него сразу никто почему-то не спросил, а потом так и пошло – “ты” да “наливай” – так и общались.

В этот раз разливать тоже взялся сторож. Вытащив из-под порожка припрятанный с прошлого пластиковый стаканчик, начал смешивать пойло. Первому протянул почему-то Женьку, хотя обычно первому давал Санычу – такие у того всегда были жаждущие глаза. Женёк выдохнул, задержал дыхание, хлопнул. Степан Иваныч протянул ему кусочек сырной косички. “Ого, какой закусон”, – ухнуло внутри Женька голодом, он взял обрывок сырка-шнурка и, опасаясь проглотить, не заметив, сперва жадно втянул ноздрями запах, потом положил в рот со сжатыми зубами и начал кутулять по чуть, по микрону.

Вторым выпил-таки Саныч. Взгляд его не стал после этого менее несчастным, но зато потеплел и чуть-чуть повлажнел. Будто бумажная сухая твердая кожа на его лбу проступила капельками и зашевелилась. Саныч достал “примину”, чиркнул зажигалкой, затянулся и стал ещё больше похож на нормального человека.

Сторож протянул было очередной стакан Степан Иванычу, но тот показал жестом “давай сам” и заговорил вдруг с Женьком.

– Женёк, а ты ж марки вроде это… как это… в общем, увлекаешься марками?

Женёк удивленно посмотрел на Иваныча…

– Я это… – продолжил Степан Иваныч. – У меня же кум в Кишинёве. Так им как Бориска в девяносто третьем свободу совсем отдал, они ж тоже марки свои делать стали. Мне кум писал, я на конвертах видал. Но не сразу. Они сперва клеили союзную старую нашу копеечную с гербом, а поверх наискось так писали английским – “Молдова”. И цифирьки в уголку. Видел такие?

Женёк смотрел так удивлённо, как только мог. Почему? Почему какой-то даже не любитель ему такое рассказывает? Такое, чего он не знает?

Он так удивился, что неожиданно спокойно взял стакан из рук пившего после сторожа Чирика. Обычно Женёк очень нервничал, что подцепит чирикову заразу. До девок ему, правда, дела не было, но представлять свою рожу красной и шелушащейся ему было нехорошо. Виду он не показывал, но старался приметить, с какого края пил Чирик, и пить с другого. Откровенно вытирал стакан после Чирика платочком вообще только Степан Иваныч. Хотя, возможно, так было просто потому, что больше ни у кого платков не было.

Сторож быстро налил из трех бутылок Женьку, Женёк затаил дыхание…

– Я, если найду, отдам тебе, слышишь?

…Женёк хлопнул. И услышал одновременно ещё хлопок. Вернее удар. Совсем другой, глухой, сильный, страшный. И одновременно Женёк увидел, как в сумерках на дороге детское тельце “сыначки” с хлопком отлетело от кенгурятника мчащегося на всех парах черного джипа и, взбултыхнув в жиже серого воздуха веером ручек и ножек, безжизненно шмякнулось на газон. Женёк дольше обычного не открыл носа, чтобы пойло от неожиданности не полилось ноздрями. В груди громко толкалось сердце. Женёк с силой протолкнул пойло в глотку, вдохнул, выдохнул и, не отдавая никому стакана, начал подталкивать мужиков вглубь дворов:

– Пошли, мужики, в песочницу, а то что мы, как кони, всё на ногах… Пошли Степан Иваныч… Что ты там про марки говорил? Отдашь? Просто так?

– Да просто так, конечно! Что ж мне, солить их?

И мужики пошли вглубь дворов.

Кушать подано

Театр возвышался над нами справа и слева и длился до горизонта.

– Всё, что нам нужно, – сказал Олег, – это пробежать через театр. За ним – нормальный мир, с нормальными людьми, булочками и овцами.

– Я не ем булочки, – автоматически заметил я.

– Тогда оставайся. А я пойду.

Олег отчего-то воспринял мои слова как возражение.

– Нет-нет, – поспешил уверить я его. – Я тоже иду. Конечно, я тут не останусь. Хотя овец и людей я, в общем, тоже не ем.

– Тогда товсь. – Сказал Олег и приготовил мешок с порошком и соплестрелялку.

– Есть товсь, – сказал я. – Готов.

– Повторяю последний раз. Бежать не останавливаясь. Ни на миг. Если вдруг остановился хоть на секунду – кидай под ноги щепоть порошка. Если под тобой что-то зашевелилось – сыпь туда нахер весь мешок и дёру. Только вперед. В самом театре это главное. Бежать – раз, и порошок – два. Потом будут ворота. Там понадобится соплестрелялка. Только по людям. Против остальных бессмысленно. Копии она превращает в высушенные мумии, а от нормального, даже если он непонятно откуда там возьмётся, из-за сопли на рукаве не убудет. Не перепутай. В театре – порошок, в воротах – соплестрелялка.

Я кивнул.

– И ещё. – Олег был мрачен, как мент, ударивший задержанного, который потом оказался генералом ГБ. – Если что не так, если тебе только покажется, что что-то не так, немеленно разворачивайся и беги назад. Лучше человек, обладающий опытом, которым он может поделиться с другими, чем труп или пленник театра. Вот… Теперь ты готов. Всё понял?

– Почти… Олег, а ты второй раз бежишь?

Олег сжал губы и пошел, было, к краю театра, давая тем самым понять, что ответа не будет, но потом, похоже, передумал.

– Восьмой.

– И всё бестолку?

– Нет. Теперь у нас есть соплестрелялки. Я понял про них на четвертый раз. А про порошок поняла девка, которая бегала пятнадцать раз. На пятнадцатый её сожрал живой театр. Теперь мы можем добегать до ворот. Теперь мы можем даже преодолеть ворота.

Я поёжился.

– А «сожрал живой театр» – это как? И что «не то» я могу увидеть под ногами?

– Я тебе достаточно рассказал. Пора рвать.

– А мне надо за чем-то наблюдать, что-то примечать? Вдруг я тоже про что-то пойму?

Олег отрицательно покачал головой:

– Нет, тебе надо только бежать что есть силы и держать руку в мешке с порошком. Станешь глазеть – и тебе пиздец.

– Но ведь другие замечали… – Попытался протестовать я.

– Да, замечали. И ты можешь заметить, но только случайно. Тут обстановка, не располагающая к наблюдениям, понял?

Я снова кивнул.

– На старт…

Мы стали у края театра, запустив правые руки в мешки с порошком…

– Внимание… Марш!

И мы рванули.

Бежать по театру было невероятно трудно. Он весь состоял из то ли чугунной, то ли дубовой резьбы, запечатлевшей тысячи и тысячи сюжетов из человеческой и нечеловеческой жизни. Фигурки существ, из которых только малая часть были людьми или чем-то знакомым человеку хотя бы по сказкам, выполненные с тщанием, достойным микроминиатриста, но при этом иногда в два и больше человеческих роста (хотя были и совсем крошки), застыли, изображая тысячи и тысячи сцен. Они были всюду – на потолке, вдоль стен, но главное и страшное – на полу. Для бегущих вся эта красота была в первую очередь препятствием, тысячами препятствий. И даже самые нежные головки и ручки, даже самые тонкие конструкции не ломались под нашими ногами. Ноги же в свою очередь исправно собирали с застывшего напольного театра урожай ушибов, ссадин и даже, вероятно, трещин в кости. Олег унесся далеко вперед, я бежал один. Подо мной проносились чаепития и постельные сцены, мои подошвы соскальзывали с кудрявых головок амуров и покатых боков диплодоков и бронтозавров, я успевал в послений момент не наступить на какие-то шпили неведомых строений или шипы неведомых тварей, но пока весь театр умещался под ногами. Самое трудное было впереди – жанровые сценки, немые сцены и батальные группы в полный рост и выше. Их надо обегать, не снижая скорости. И упаси меня Господь вбежать под руки стоящих «ручейком» девушек и юношей или между двумя рядами солдат с шпицрутенами: этот тунель может иметь вход, но не иметь выхода, а это почти неизбежная остановка. И даже если получится, не тормозя, развернуться и побежать назад, разворот собьёт дыхание, а это шаг к смерти. К страшной смерти.

Ещё минута, и я петляю среди ростовых фигур. Я отклонился чуть влево: там не было ни людей, ни каких-то похожих на земные растений или животных. В нашей флоре и фауне все так любят переплетаться, браться за руки, стоять строем, соединяться по-всякому, что я в любой момент могу встретить стену. Слева возвышались непонятные… не знаю, что или кто они были, но они все стояли по одному. Я побежал между ними. Вереди я увидел Олега. Он избрал этот же путь, что обнадеживало. Я подкорректировал вектор своего бега, чтобы, если я ускорюсь и Олег замедлится, мы оказались рядом.

И вдруг он упал.

Я не остановился. Потому что останавливаться нельзя. Олег ничего не говорил мне о том, что делать, если упадешь. Или до сих пор никто не падал? Этого не может быть! Столько забегов по такой поверхности – падения должны были быть регулярными! Или… или ничего сделать просто нельзя?
Бегом к нему! Преодолевая сопротивление воздуха, как вязкость сна, я приближался к Олегу, заранее выхватив правой рукой горсть порошка, который в моём кулаке от пота и давления превратился в тесто, а в левую взяв соплестрелялку. Да, он говорил, что от соплей есть толк только у ворот, но – чем черт не шутит!
Под Олегом что-то шевелилось, показалось что-то красное, какой-то свет… Я ещё издалека кинул слипшуюся порошковую плюху и начал поливать перед собой соплями. Олег исчез. Провалился. Был съеден зашевелившимся театром. На месте, где он только что барахтался, не было никаких фигурок, только волны, похожие на великаньи ребра, обтянутые великаньим мясом и великаньей же кожей.

Внезапно я понял, что остановился. Я стоял и смотрел на место, только что поглотившее моего наставника. И у меня под ногами, а также вокруг меня что-то начало шевелиться. Вернее, зашевелилось всё. Фигуры неведомых существ мгновенно оплыли и слились с полом, а сам пол подо мной захол ходуном. Я отпрыгнул назад и увидел, что пол в том месте, где я только что стоял, стал похож на бок грудной клетки гиганта и постепенно из бронзовато-черного становился мясным. Швырнув в мясой участок горсть порошка, я снова отпрыгнул. Пол под порошком замер и почернел, но там, где я только что стоял, вновь стал приобретать мясной оттенок и «ребриться». Я не стал отпрыгивать вновь. Просто высыпал остатки порошка прямо себе под ноги (зашевелившийся подо мной пол замер) и стал смотреть на преображавшийся в двух шагах от меня театр. Пол сотрясали спазмы. Когда его цвет стал совершенно мясным, пол разверзся. Это не было похоже ни на рот, ни на влагалище, ни на анус, ни на одно другое отверстие человеческого тела. Просто огромная дыра в мясе. В полу. Из неё бил свет. Я мысленно перекрестился, подумав, перекрестился рукой, и, сделав пару шагов вперед, заглянул в дыру.
В дыре был битком забитый зрительный зал, была ярко освещенная сцена, были актеры на сцене. Обычные человеческие актеры, в костюмах и гриме. Они стояли, будто бы только что прервав игру и время от времени тайком поглядывали наверх, в дыру. Один актёр, увидев меня, начал подмигивать, подавать мне знаки и кивать на место на сцене. И всё это под толщей жуткого колышащегося дышащего мяса. Я пульнул в дыру из соплестрелялки, развернулся и рванул назад.

В комнатах ждала Гаринга.

– Один? – Спросила она. – А Олег?

Я покачал головой.

– Блин. Жалко. Это ведь он про сопли придумал.

– Знаю. – Сказал я. – Только не придумал, а заметил. Я, кстати, тоже кое-что заметил. Если театр полить соплями, он пожирает медленнее. И, в общем, это даже не главное…

– Я всё равно ничего в этом не понимаю, – отмахнулась Гаринга. – У нас сегодня овцы онуотились.

– Овцы что сделали? – не понял я.

– Ты же говорил, что понимаешь русский.

– Онуотились – это не по-русски…

На самом деле мы с Гарингой давно поняли, что попали в комнаты из каких-то разных Россий. Настолько разных, что даже моих шуток насчет «Другой России» она не понимала. Собственно, русский язык у нас тоже был разный. Не совсем разный, но достаточно для того, чтобы мы могли ежедневно затевать споры на тему – кто из нас более русский, чей русский язык правильнее и т.п.

Я тяжело опустился на пол.

– Опиши, что случилось с овцами.

– Смешно описывать русскому человеку, что такое онуотились. Даже не знаю, как это сделать. Ну, они стали нуотые, вот и всё.

Я махнул рукой.

– Ладно, сам посмотрю.

Гаринга взяла мою соплестрелку и пошла к соплесобирателю, чтобы её наполнить. Я заранее знал, что у неё ничего не получится. Хотя соплестрелялки использовались уже не один месяц, Гаринга так и не научилась подавлять рвотные позывы и не могла подойти к соплесобирателю ближе, чем на семь-восемь шагов. После её переламывало пополам и бегуны жалели, что рвота в беге по театру совершенно бесполезна. По крайней мере, никто пока не заметил, как её можно было бы использовать.

– И что вам, бегунам, не сидится тут? – Брюзжала Гаринга, когда мы пошли через череду одинаковых комнат к овцам. – Что вы забыли там, в том мире-то? И кто вообще вам сказал, что за воротами – тот самый мир? Никто ведь не возвращался сюда. Ни один. А вы? Я ещё понимаю, был бы ты женатым, детным, а то ведь что тебя там ждёт? Ради чего жизнью рискуешь?

Я слушал её вполуха и думал, ради чего я в самом деле рискую жизнью. Уж точно не ради работы. Работы хватало и здесь. Правда, журналисты тут не были нужны совсем, но надо было ухаживать за овцами, следить за копиями, мастерить разные простые устройства… Я рисковал жизнью не ради журналистики, а ради того общества, которому нужны журналисты. Ради спокойной жизни.

– Ради спокойной жизни, – сказал я вслух.

– И чем же тебе здесь-то жизнь не спокойная? Если, конечно, не бегать? Копии приходят только после бега. А так – живи себе, ухаживай за овцами…

– Послушай, я не хочу жить здесь. Я не хочу жить здесь, потому что кто-то решил за меня, что я должен жить здесь. Я не хочу ухаживать за овцами… по той же причине.
Гаринга усмехнулась.

– Ото ж ты в том мире жил, потому что сам его выбрал.

– Там я мог выбрать страну, город, – возразил я.

– А тут ты можешь выбирать комнату. Тут ты можешь даже вообще ничего не делать. Тут ведь не бывает голода, ты же знаешь.

– Знаешь, Гаринга, по-моему, выбор комнаты не может заменить собой выбор города.

– Та ой ли? Часто ты видел тот свой выбранный город? Всё равно сидел в комнате и строчил на компьютере. А тут есть театр…

– …который ест людей. – Добавил я от себя. – Кстати, Аристарх с овцами? Хочу ему кое-что рассказать.

– С овцами, где ж ему быть… А вот он.

Мы как раз вошли в комнату, в которой начиналась отара. Она занимала не менее двух десятков комнат одновременно и пасти её было очень непросто. Овцы разбредались, и пастухи должны были находиться в комнатах, которые окружали комнаты, в которых была отара. Не все комнаты соединялись между собой, кроме того, двери норовили появляться и исчезать, поэтому пастухи овец были настоящими мастерами ориентирования. Аристарх однако, как главный пастух, был избавлен от этой суеты и всегда был среди баранов, ведущих отару.
Увидев последних, я поразился тому, что в русском языке Гаринги было специальное слово для того, что с ними случилось. У меня, чтобы описать подробно постигшее отару изменение, ушло бы минут десять. Если же говорить коротко, овцы свсем перестали походить на овец, однако что-то в них такое соталось, по чему наблюдатель безошибочно мог определить – перед ним овцы.

– Привет.

Аристарх протянул мне грубую мозолистую руку.

– Здравствуй.

Я приветствовал его рукопожатием.

Гаринга прыснула.

– Никак не могу привыкнуть к этим вашим интимным касаниям. У вас от этого встаёт? Неужели нет?

– Уйди, Гаринга. – Аристарх кивнул ей на дверь. – Олег?

– Театр. – Ответил я.

Аристарх снял бесполезную в комнатах шапку.

– Кстати, Аристарх. – А почему все считают, что быть съеденным театром – так ужасно?

– Ого, – Аристарх присвистнул, – Ты от бега не повредился? Ты же наверняка видел то мясо, которое съело Олега…

– Да, я видел, конечно, но я видел и кое что ещё…

И я рассказал Аристарху про сопли, а главное – про зал, сцену и приглашающих к игре актеров на ней.

– Занятно.

Аристарх сел прямо на пол и овцы пушистыми волнами потекли справа и слева от него. Я сел рядом.

– Занятно. И ты уверен, что там, под мясом театра, ты остался бы жив?

– Не знаю, Аристарх, но это всё равно выглядит не так ужасно, как мясо. Даже не так ужасно как весь верхний театр. Там, может, и театр, но настоящий, понимаешь?

Аристарх пососал палец, поскрёб висок и вдруг шумно освободил кишечник от газов.

– Поразительно! Представляешь? Не жру уже месяц, а пердение не прекращается. Не нравится мне здесь… А там, как ты думаешь, тебе пришлось бы сходу включиться в спектакль? И в какой роли? И как долго бы он длился? И были ли бы в репертуаре другие спектакли? Здесь-то мы хотя бы можем выбирать направление движения, можем пасти овец, можем любоваться театром, можем даже бежать… Ты уверен, что там ты сможешь сойти со сцены? Уверен, в конце концов, что тебе вообще не привиделся этот зал?

Я не знал, конечно. Но я знал, что можно сделать теперь.

– Аристарх, – сказал я, – Побежим завтра вдвоём? Побежим и провалимся вместе. Вдвоём разберемся там, что и как. Ну?

Я ждал ответа.

– Да. – Сказал Аристарх.

– Нет. – Сказал Господин Директор Театра.

Мы как-то вдруг оба поняли, что это сказал именно он. На стенах комнат появились репродукторы, хотя никогда на них ничего не удавалось повесить, даже завалявшуюся в кармане вырезку из газеты, и из них раздалось громко:

– Нет. Вы никуда не побежите завтра. Говорила вам умная женщина, что бежать глупо, но вы не послушались. Теперь всё. Правила изменились. Ваш дурацкий порошок и ваши омерзительные сопли больше не действуют на пол театра. И ещё. Внимание… – Господин Директор Театра замолчал и мы услышали нарастающий гул… – НОСОРОГИ! Встречайте!
В тот же миг я увидел, как в одной проходной комнате от нас несколько овец вдруг взлетели на воздух, разбрызгивая по стенам алую кровь. Отара остановилась. В неё упёрлось стадо маленьких, но энергичных и злых носорогов. Ими предводительствовали двое носорогов больших, на каждом из которых гордо восседал… Олег.
Два Олега верхом на монстрах сминали нашу единственную защиту – овец – и вот-вот должны были затоптать нас с Аристархом.

– Вот тебе и театр! – Проорал Аристарх мне в самое ухо. – Сопли! Быстро!

– У меня нет! Я не заправился! – Проорал я в ответ.

– Блядь!

Аристарх подставил ладонь под свой немаленький нос и мощно высморкался прямо в неё и, распихивая овец, кинулся к двум Олегам. Чудом увернувшись от убийственных рогов и копыт, он мазнул соплями одного из Олегов по сапогу, а во второго швырнул шапку, предварительно помяв её вымазанными соплями руками. Первый Олег немедленно превратился в высохшую мумию и упал под копыта своего носорога. Второй будто встрепенулся, посмотрел на Аристарха и как-то неправдоподобно громко сказал:

– Еврей! Делай своё дело – паси скот!

После чего развернул своего монстра и погнал стадо миниатюрных носорожиков прочь.
Овцы, которые только что орали подобно миллиону иерихонских труб, вдруг замолчали.

– Олег еврей? – Удивленно спросил я у Аристарха. – Или это он к тебе обращался?

– О Господи! – Заорал Аристарх. – Даже в такие моменты их интересует еврейский вопрос! Побежали!
И мы рванули. Я рванул за ним, потому что понял – раз правила изменились, готовиться нет смысла: мы всё равно не выдержим до того времени, когда всё станет ясно, мы всё равно будем бегать, чтобы хотя бы прояснить новые правила. А потом Господин Директор снова их поменяет. Поэтому лучше просто бежать. И мы побежали. Через тысячу сто одинаковых комнат с одинаковыми серыми стенами и репродукторами на них, через зеленую границу театра, по театру – по скользким головам и головкам пионеров и купидонов, по ушам микроскопических мегатериев, мимо застывших с выразительными лицами болванщиков и мартовских зайцев, мимо гигантских эхинококков, листающих книги по теории простых систем, мимо героев-любовников и героинь-изменниц, мимо богов и демонов… Аристарх споткнулся, упал, и, похоже, насмерть убился, раскроив себе голову о крыло ангела, раньше чем его поглотил театр. Мясо, чвякнув, сомкнулось там, где только что дергалось его тело. А я бежал. Мимо лиловых негров, подающих пальто Савве Грудцыну, мимо сатира, проткнувшего членом старомодный телефонный аппарат с диском, мимо Юрия Гагарина, выглядящего святым непорочным агнцем даже в этой вакханалии таящей хищное мясо бронзы, мимо солдат с шпицрутенами (из их строя, оказалось, есть выход), мимо улыбающегося во сне президента… ВОРОТА!
И возле ворот не менее десяти копий. И у меня нет соплей. И я вырываю из-за пояса нож и на бегу режу себе левую ладонь. Если действуют сопли – почему нельзя попробовать кровью, в конце концов! И копии расступаются в ужасе, и рассыпаются прахом… и на воротах висят два огромных замка.

Я остановился тогда. Просто не мог не остановиться. Не бежать же было в ворота лбом. Перевязал себя, долго возился с замками. У меня было время, я ведь не чувствовал голода. Открыл в конце концов. Не мог не открыть. Должен был открыть потому что. Увидел сперва такой яркий свет, что зажмурился. А потом… а что потом… всё как обычно потом, жизнь как жизнь. Ничего. Нормально.

Посвящается человечеству

Один мой знакомый хотел, чтобы я предоставил помещение сектора библиотеки, которым тогда заведовал, под выступление человека, который будто бы выдержал сорокадневный сухой пост и понял тайный смысл Библии.

Одна моя знакомая держит на кухонном столе банку с фруктозой. Она кладет фруктозу в чай, потому что верит, что от неё, в отличие от сахарозы, не толстеют.

Один мой знакомый каждый вечер покупал своей жене две бутылки дешевого портвейна — чтобы она быстрее опьянела, уснула и не мешала ему смотреть телевизор.

Одна моя знакомая в начале 1990-х руководила ансамблем, который делал театрализованные танцевальные постановки в дорогих клубах. Она не брала в него девушек старше семнадцати лет. «Прикинь, как там эти коровы толстоногие мясом трясти будут», – говорила она. Ей тогда было 16.

Один мой знакомый за месяц до ухода в армию покрасил волосы в фиолетовый цвет. Уже много лет он работает мастером по ремонту холодильников.

Одна моя знакомая во время секса всегда кричала: «В меня! В меня! Всё в меня!»

Один мой знакомый во время пьянки на моей холостяцкой квартире после очередной рюмки встал и стал искать «дверь, за которой должны быть девчонки».

Одна моя знакомая была абсолютно уверена, что мужчины никогда не моются, а узнав, что я моюсь регулярно и тщательно, стала смотреть на меня с подозрением.

Один мой знакомый, когда у него спрашивали, почему повесился его младший брат, отвечал: «Дурак потому что».

Одна моя знакомая постоянно прижималась к коллегам по работе (причем обоего пола). Она говорила, что это от избытка нежности.

Один мой знакомый спрашивал, не знаю ли я, могут ли мужчины подавать в суд по поводу служебного секшл харрасмента или же это привилегия женщин?

Одна моя знакомая однажды вошла ко мне без стука, когда у меня была другая моя знакомая. Интересно, что та, которая была, оделась и убежала, а эта осталась до следующего вечера.

Один мой знакомый однажды пришел в себя ночью на заводе-автомате и понял, что случилась война роботов и людей, в которой роботы победили.

Одна моя знакомая была абсолютно уверена, что красивыми могут быть только еврейские девушки. Сама она была украинкой и поэтому не верила, когда ей говорили, что она красивая. При этом была красивая.

Один мой знакомый любил говорить: «Я не мама — плохому не научу».

Одна моя знакомая заставляла меня часами просиживать на кушетке перед «Стогами» Клода Моне — до тех пор, пока эти «Стога» не стали мне и в самом деле нравиться.

Один мой знакомый, когда нам было по 20-22, говорил, поднимая рюмку: «Мы не сопьёмся». Теперь в той же ситуации он говорит: «Мы не спились». Будущее наступило.

Одна моя знакомая как-то в начале 90-х пообещала одному молодому человеку помочь продать золотые украшения его матери, заложила их в ломбард, а на вырученные деньги купила килограмм апельсинов и любительскую видеокамеру — чтобы стать великим кинорежиссером.

Один мой знакомый так часто повсюду ищет бесов, что мне иногда кажется, что именно такое состояние следует именовать одержимостью.

Одна моя знакомая однажды сказала мне: «Годы идут, а ты не меняешься». Интересно, что бы она сказала теперь, когда годы и в самом деле прошли.

Один мой знакомый любил пересказывать сюжет любой книжки так: «Наши победили». Прочтя однажды том Кортасара, он заметил: «Странная книга: никто не победил».

Одна моя знакомая как-то попросила меня, чтобы я лишил её девственности. Она объяснила это так: «У меня есть любимый, но он боится делать мне больно. А трахаться-то хочется».

Один мой знакомый однажды пытался доказать охранникам клуба, что он совершенно трезв, размахивая кружкой с пивом, прихваченной в другом клубе.

Одна моя знакомая, знакомясь со мной, спросила: «А как тебя зовут по Толкиену?»

Один мой знакомый как-то сказал: «Давай выйдем сейчас… кто кого порвёт — тот и поэт».

Одна моя знакомая научила меня пить виски с молоком.

Один мой знакомый однажды, под несколько бутылок крепленого вина и разговор об искусстве, незаметно поставил на мой домашний компьютер Red Hat Linux.

Одна моя знакомая часто жаловалась мне на одного нашего общего знакомого: она любила его, а он её нет. Через много лет мы как-то с нею шли по Арбату и совершенно случайно встретили его. Меня он узнал, а вот её нет.

Один мой знакомый считает Холокост величайшей бедой XX века.

Одна моя знакомая ставила виниловые пластинки одна на одну, лапала их жирными пальцами и не убирала в конверты. Потом стала судьёй.

Один мой знакомый долго врал всем своим знакомым, что был в Финляндии и что видел Ленина. Его враньё долго терпели, потому что жалели, потому что было видно, что это для него почему-то важно — чтобы все думали, что он был в Финляндии и видел Ленина. Мумию, конечно. Которая в мавзолее.

Одна моя знакомая однажды сказала мне: «Если сейчас в дверь позвонят, открой и скажи, что мы завтра женимся, а то он тебя убьёт».

Один мой знакомый учился в православной духовной семинарии и жаловался, что священники не разрешают ему хранить в общежитии кришнаитские книжки и альманах «АУМ». Он считал это нарушением его прав и средневековым мракобесием.

Одна моя знакомая дружила с целой тусовкой гомосексуалистов и любила петь для них песни из репертуара Мэрилин Монро. Она говорила: «Это так здорово — когда вокруг тебя столько мужиков, а ты уверена, что ни один из них тебя не хочет. Ну, почти уверена».

Один мой знакомый раз в неделю — в две менял замки во входной двери своей квартиры. Дверь дышала на ладан и готова была рассыпаться от прикосновения. Зато в ней всегда стоял крутой новый замок.

Одна моя знакомая спросила, считаю ли я её красивой, ровно в тот момент, когда я собирался сблевать по причине прекрасно проведенного накануне вечера. Она поставила меня в крайне неудобную ситуацию.

Один мой знакомый, с которым мы очень оживленно общались в сети, при личном знакомстве оказался настолько невероятно худым, что я не смог продолжать общаться с ним в том же стиле, что и раньше: у меня просто в голове не укладывалось, как можно говорить на равных с таким худым человеком.

Одна моя знакомая, напиваясь, любила со слезами и в подробностях рассказывать о совершенном ею однажды криминальном аборте. В паузах она добавляла: «Я боялась, что папа узнает. Мой папа очень крутой. Он самый умный». А ещё она говорила, что естественная флора её влагалища убивает любые болезнетворные организмы. Поэтому предохраняться ей просто не нужно. И с ней не нужно.

Один мой знакомый уехал в Санкт-Петербург, чтобы учиться там на актёра или на режиссёра. И пропал без вести.

Одна моя знакомая всегда носила с собой ножик с лезвием длиной сантиметров пять-шесть и с ручкой длиной сантиметра четыре. Говорила, что это чтобы обороняться от грабителей и насильников.

Один мой знакомый как-то похвастался мне золотыми и серебряными фигурками животных, которые он отламывал от старинных книжных окладов в одной непубличной библиотеке. Почему я ударил его и велел никогда больше не показываться мне на глаза, он, похоже, не понял.

Одна моя знакомая так любила индейцев и всё, что с ними связано, что, например, кукурузу называла «маис» и никак иначе.

Один мой знакомый любил говорить: «Я не могу спать с художницами».

Одна моя знакомая любит кататься на троллейбусе, который ходит по Садовому кольцу, и громко разговаривать.

Один мой знакомый утверждал, что он внебрачный сын Бродского. Когда Бродский умер, знакомый даже ездил в Америку за наследством, но ничего не получил. Совсем ничего. Он говорил, что это несправедливо.

Одна моя знакомая добавляла сахар в киндзмараули, когда это вино ещё в самом деле существовало.

Один мой знакомый сказал, что часто бывает у другого моего знакомого. «Сам понимаешь, зачем», – сказал он. «А то, – сказал я, – И почём у него сейчас?» Дальнейшие уточнения по-настоящему удивили меня и шокировали моего знакомого. Оказалось, что к нашему общему знакомому он ходил играть в шахматы. Я же знал этого человека с несколько иной стороны.

Одна моя знакомая, зная, что она мне, в общем, нравится, решила понравиться мне ещё больше и, пожалуй, впервые в жизни по-настоящему уделила внимание своим причёске и одежде. Это было огромной ошибкой с её стороны.

Один мой знакомый никогда в жизни не пробовал помидоров. И не собирается.

Одна моя знакомая не верила, что хирургические и штопальные иглы бывают кривыми. И спорила об этом. Часами. До хрипоты. До слёз.

Один мой знакомый был вполне нормальным человеком. Ну, с оговорками, конечно. Но тем не менее.

Кивер

Рация громко захрипела в нагрудном кармане — видимо, поймала охранника расположенной неподалеку стройки. Я отключил её и пошел в сторону лотка с книгами. Неожиданно из-за моей спины вывернул милиционер в черной кожаной куртке и преградил мне дорогу. Куртка его почему-то была мокрая, несмотря на то, что дождь в этом районе кончился несколько часов назад и теперь светило солнце.

– Это у вас рация? — Без всякого приветствия и предисловия спросил он.

– У меня. — Ответил я и, повинуясь рефлексу, добавил, – А что?

– А что в рюкзаке? — Продленным эхом продолжил страж порядка.

– Книжка.

– Одна?

– Ну да.

– Покажите.

Конечно, я мог бы повыпендриваться, задать ему кучу вопросов, попросить предъявить служебное удостоверение, переписать в блокнот номер его жетона, но, вспомнив несколько известных историй о результатах препирательств с ментами, только негромко вздохнул, открыл рюкзак и протянул милиционеру сборник публицистических статей Умберто Эко «Полный назад!»
Милиционер несколько секунд молча смотрел на обложку, а потом задал вопрос, которого я не ждал:

– Почему восклицательный знак в названии?

– Э…

Всё-таки на ожидаемые, хотя бы в принципе ожидаемые вопросы отвечать значительно легче: проще выбрать из базы известных ответов, пусть и очень большой базы, чем сформировать некий совершенно новый…

– Ну…

– Пойдёмте со мной. — Сказал милиционер и вернул мне книгу.

Первым порывом было схватить её и дать дёру. Но как-то самому же это показалось странным и противоестественным, анекдотичным даже — убегать от милиционера.

– Пойдёмте.

Милиционер завел меня в огороженный металлическим забором хоздвор крытого продуктового рынка. Там стояло небольшое строение почти кубической формы без всяких вывесок и опознавательных знаков.

– Заходите.

Я вошёл.
За небольшим тамбуром находился как-то слишком по позднесоветски выглядящий кабинет: грубо покрашенные в цвет дизентерийного говна стены, неаккуратно скрученный стол из ДСП, жесткие «венские» стулья, на стене потертая карта мира на проглядывающей матерчатой основе, тусклая и бесполезная при проникающем сквозь грязное стекло окна дневном свете лампочка накаливания без плафона на потолке. А за столом сидел гусар. То есть, конечно, я не понял, кем был этот человек на самом деле, но на нем была надета ярко-зеленая с золотом гусарская форма, ментик свисал с одного плеча, а на столе стоял здоровенный кивер с двуглавым орлом.

– Здравствуйте, – сказал он, – Проходите, садитесь, что у вас?

– У него, – ответил за меня милиционер. — Книжка с восклицательным знаком.

Я отказывался верить в происходящее, но при этом отчетливо понимал, что не сплю и не брежу. То есть, плотность реальности, по ощущениям, была не меньше, чем, например, когда я покупал на этом самом крытом рынке картошку и помидоры.

– Покажите.

– Что? — Я отвлекся от своих мыслей и не понял, чего от меня хотят.

– Книжку покажите.

– И рация у него. Я не видел, но слышал, как в кармане хрюкает, – добавил мой сопровождающий.

– И рацию покажите.

Сначала я достал рацию. Когда клал её на стол, заметил, что там лежат сотовый телефон, свёрнутая пополам «Независимая газета» и какая-то книга в залапанной виниловой обложке, хотя, возможно, это был ежедневник. Потом я достал из рюкзака книгу.

– Надо же! Эко! — оживился гусар. — И зачем вам это?

– Простите, – при всей фантасмагоричности ситуации я не мог придумать ничего разумнее, чем всё-таки начать говорить с этим человеком. — А почему вас это интересует? Эта книга продается почти в любом книжном магазине Москвы. Мне она нужна, чтобы читать. Я люблю читать и люблю Эко. И не понимаю, в чем проблема.

Гусар взял книгу и ловким движением открыл её на статье о критике политкорректности.

– Хмхм… – Он покусал нижнюю губу и откинулся на спинку стула. — Скажите, в нашей стране и в нашем языке есть серьезная проблема с избытком политкорректности по американскому типу? Например, с называнием негров неграми или афроамериканцами? Может быть, у нас огромная негритянская община? Или наши дворники требуют называть их экологическими операторами?

– Послушайте, что здесь происходит? — Это я спросил голосом севшим от чувства, близкого к ужасу, потому что моя реальность с каждой секундой все больше превращалась в театр абсурда, оставаясь при этом моей реальностью — с нормальным ощущением времени, с воздухом, которым я дышал, с нормальной цветопередачей и тактильными ощущениями.

– Знаете, – гусар укоризненно покачал головой, – Мне даже неудобно вам, взрослому и наверняка образованному человеку говорить эту избитую киношно-литературную фразу. Но вы сами меня вынудили, так что извините… ВОПРОСЫ ЗДЕСЬ ЗАДАЮ Я.

Последнее он сказал твердо, тоном, не допускающим возражений и сулящим возмездие в случае, если собеседник осмелится всё-таки возражать.

Я молчал.

– Хорошо. Задам другой вопрос. Вы итальянец?

– Нет! — Выпалил я в ответ так быстро, будто опасался и в самом деле стать итальянцем, если вдруг не успею.

– Отлично. А зачем вам критика правительства Берлускони и его партии? Разве партия Берлускони забила у нас своей пропагандой все общегосударственные телеканалы?

– Нет, но…

– Что — «но»?

– Но есть некие общие моменты, закономерности…

– То есть, вы признаете, что имели в виду не Италию и метили не в Берлускони, так? Зачем вам рация?

– Господи! Чёрт! — Реальность была невозможна и непобедима, она наваливалась на меня с таким напором, что я не успевал реагировать, не знал, как… – Чёрт побери! Рация — просто игрушка! Мы переговариваемся с подругой, когда находимся недалеко друг от друга.

– Но у вас ведь есть сотовый?

– Есть.

– А зачем рация? Она ведь будет работать, если сотовую связь отлючат, ведь так?

– Так…

– Смотрите, отпираться бесполезно. Берлускони, Италия — это всё метафоры. Мы прекрасно понимаем, кого вы имеете в виду и зачем. Рация вас выдает с головой. Кстати, почему вы не на работе?

– Но ведь меня…

– Дмитрич! — В кабинет заглянул милиционер, который, оказывается, выходил во время допроса. — Тут привезли.

– Спасибо, Ваня…

Гусар пододвинул мне книжку и рацию.

– Забирайте. И идите пока. Но учтите: всё, что вы делаете или хотя бы думаете делать — бесполезно. Всё. Я вас проинформировал. Если что — сами будете виноваты. Идите.

Я вышел. Во дворе стояли две фуры. Одна была оборудована под перевозку скота и битком набита грязными серыми овцами, которые почему-то не блеяли. Из кузова второй шустро выпрыгивали молодые люди и девушки в красных передничках с белыми косыми крестами, похожими на лопасти ветряных мельниц. Вокруг суетились два милиционера и ещё один зеленый гусар. Гусар был при сабле и в лосинах. Я тряхнул головой и пошел к метро. В произошедшее не хотелось верить, но оно было — и от осознания этого начинало тошнить.

«Чёрт побери, что на работе сказать? Кто поверит, что меня прихватили за книжку Эко? Что меня допрашивал ГУСАР?»

Меня всего колотило.

«Скажу, что проспал», – решил я.

Котёнок

Под восторженные вопли, свист, овации и прочий одобрительный белый шум президент вышел на сцену и устроился за по-американски немассивной трибункой. Зал продолжал реветь. Президент артистично интеллигентно кашлянул в микрофон. Многократно усиленное, его вежливое “кх”, как мухобойка, прихлопнуло собой звериный рёв десяти тысяч глоток. Присутствующие, все до единого, немедленно стихли, замерли, как спортсмены на низком старте, готовые откликнуться на слово президента, как на выстрел стартового пистолета, готовые вновь взреветь, а если надо, то и пойти, побежать, куда он укажет, а там… смести, растоптать… Двадцать тысяч глаз уставились на его лицо. Президент ещё раз кашлянул, открыл рот и отрыгнул котенка. Маленького новорожденного лысого котенка. Похоже, породы сфинкс. И, похоже, даже живого. Котенок шмякнулся под сцену. Там не было микрофонов, поэтому звук, похожий на шлепок половника разваренной каши о плоскую керамическую тарелку, услышали только те, кто стоял рядом. Котенок почему-то не разбился насмерть и истошно завякал. Но и это услышали немногие. Ни одна из нескольких десятков находившихся в зале телекамер не проследила полет котенка. Их объективы всё ещё были направлены либо в зал (с десяти тысяч лиц сползли маски пьяных танаки, десять тысяч человек очень сильно испугались), либо на лицо президента (белым платочком промакнул с губ и с подбородка обильную слюну). По всей стране люди замерли, как подбитые, перед экранами телевизоров. Президент обворожительно улыбнулся и заговорил своим знаменитым гипнотически-простоватым тоном: “Враги России…” Через несколько минут зал снова ревел и колыхался, ритмично, как живот полной женщины во время ебли. Люди между внешними стенами зала и внутренней стороной границы страны в это время проталкивали в себя несколько тонн слюны, коньяку, нитроглицерину и водки. Маленький живой комочек корчился, подыхая, под сценой. Но его никто больше не замечал: президент говорил, зал, испугавшийся было чего-то непонятного, чего-то страшного, но немедленно забытого, со слезами счастья на глазах радовался словам президента и тому, что президент теперь стал ещё ближе, ещё роднее, ещё нужнее своей стране и каждому её гражданину. “Слава России! – истошно гремел зал. – Слава России! Слава России!”

© 2018 Гиперканцелярия Дениса Яцутко

Theme by Anders NorenUp ↑

.