CategoryРассказы

Внеклассное чтение

– А Девендра Бенхарт — это круто?

– Нет, Девендра — это клёво. Круто — это «Кокорози».

Светка Набережная, девочка из восьмого «е» класса соседней школы, в которой Алексей иногда по дружбе замещал учителя литературы, длинная юная костлявая коза в плотной колоколообразной красной юбке чуть ниже колен, ярко-синих мохнатых носках и белой блузке растрепанными швами наружу, ковырялась в его коллекции дисков, попутно рассказывая о том, чего ему, диплодоковой жопе юрского периода, знать не полагалось.

– А что круче — когда клёво, или когда круто?

Светка засмеялась неожиданно низким смехом, широко раскрыв рот с тонкими нежными розовыми губами и тряхнув умной рыжеволосой головкой на тонкой шее.

– Нет. – Отвечая, она улыбалась ему той улыбкой, которую дарят неожиданно приобретенным друзьям и единомышленникам, улыбкой, говорящей: «Ты один из тех немногих людей, чьё дыхание мне приятно ощущать на своей коже», – Ты не понял. «Клёво» и «круто» – это, как ты говоришь, разные категории. Их нельзя сравнивать.

– А если всё-таки сравнить? — Алексей донимал Светку вопросами, потому что ему нравилось, как говорит эта девочка. Ему нравились и ход её мыслей, и диковатый понятийный аппарат, и тоненький голосок, и быстрые глаза, которые будто бы пытались не упустить ни малейшего движения любой части тела или черты лица собеседника, потому что это движение могло оказаться реакцией на её слова, на неё саму или вообще на мир, в котором она живет.

– Да нет. Ну нельзя сравнивать. Нельзя же сравнивать мясо и рыбу, например.

– Отчего же нельзя? Мясо лучше.

– А почему ты тогда ешь рыбу?

– Потому что рыбу я тоже люблю. Вот представь: у какого-нибудь восточного богатея три жены. Одна сказочно красива, умна, молода, он в ней души не чает и плюс объективно понимает, что по большинству, так сказать, показателей она лучше двух других жен. Вся челядь так её и называет — любимая жена господина. Другая жена уже не молода, красота её увяла, но она мать троих его детей, в её морщинах угадывается ещё то, что так прельщало его сколько-то лет назад, плюс они немало пережили вместе. Поэтому он тоже её любит. Наконец, третья жена — просто глупая дурнушка, дочка уважаемого человека. Она объективно хуже обеих первых, но она не зла, послушна, и её пизда всегда рада ему. Она дает ему разнообразие, и потому её он тоже, можно сказать, любит. Поняла?

По лицу Светки уже в середине его сентенции было понятно, что слова ответа готовы и рвутся наружу. С каждым его словом, уголки её глаз становились озорнее, а в комнате будто накапливалось тепло. Но на слове «пизда» Светка едва заметно вздрогнула, и её глаза, став немедленно серьёзными, с новой силой пустились щекотать взглядом лицо Алексея. Едва он закончил, она, не отвечая на его вопрос, сказала как бы «в зал»:

– Ты так легко употребляешь матерные слова…

Алексей усмехнулся:

– Света, поверь мне, в этом нет ничего сложного.

– Даже при женщинах?

– При женщинах? А, ну да… Женщины тоже люди.

– И всё-таки ты не прав, – контрастно громко, видимо, чтобы акцентировать, отделить возражение от предыдущих реплик, начала Светка. — Вернее, прав, но сам не понимаешь, в чём. Потому что то, что ты рассказал, как раз и подтверждает, что «круто» и «клёво», «мясо» и «рыба», «старшая жена» и «любимая жена» – это такие разные вещи и понятия, что их нельзя сравнивать. Ты подтверждаешь не свои слова, а мои.

Алексей, не стесняясь, любовался ею. Эта одетая в цвета унылого российского флага пигалица была не по годам умна («По крайней мере, для нынешних времен и замков», – подумал он), и её хрупкая эфебская красота была отмечена знаком драгоценного металла высочайшей пробы — умными живыми глазами и усмешкой, одновременно и наивно-доброй, и беспощадно ироничной. Она напоминала ему героинь, подаренных миру японской анимацией, хрупких школьниц, которые то плачут в подушку от неразделенной любви к фотографии мальчика из бойз-бэнда, то срезают одновременно острым мечом и не менее острым языком напыщенно-самодовольных представителей вселенского зла, часто таких же, к слову, прекрасных и хрупких.

Её глаза были оформлены пугающими впадинами болезненно красных косметических теней. Алексей не стал ни спорить со Светкой, ни упражняться в софистике ради софистики. Просто забыл, засмотрелся.

– Алё, гараж! — Светка вывела его из лёгкого оцепенения грубой фразой. — Ты чего?

– Света, а почему у тебя тени — красные? Так сейчас модно?

Девочка фыркнула и покачала головой.

– Ты и правда дино из волшебной страны! Не бывает сейчас моды на конкретный цвет или фасон. Ну, если ты, конечно, не дурочка из униформированной субкультуры, вроде всяких эмо. Есть мода на свободу самовыражения, и есть тенденции… А! — Она махнула рукой. — Чего тебе объяснять…

Она опять отвернулась к шкафчику с дисками.

– Ну а тени всё-таки почему красные? — не унимался Алексей.

Светка не отвечала дольше минуты. Нашла какой-то заинтересовавший её диск, взяла с полки, повернулась резко, но увидев выжидательный взгляд Алексея, остановила уже почти сорвавшийся с губ вопрос и опять фыркнула.

– Ну что? Ну красные… Если бы их не было, было бы видно, что красные круги вокруг глаз… а так тоже круги, но все видят, что это грим. Заодно круто.

– Или клёво?

– И клёво, не привязывайся…

– А что у тебя с глазами-то?

Светка завела руки за спину и, сжав губы, покрутилась туда-сюда в четверть оборота вокруг своей оси. «Спектакль, конечно. Хочет рассказать, но надо соблюсти формальности — постесняться, понервничать, подумать…» Алексей ждал.

Светка начала опять отворачиваться к шкафу, но опять резко повернулась.

– Реву много, – выпалила она, опустила на секунду голову, но сразу же приподняла и взглянула на Алексея исподлобья, будто подглядывая.

– Ага. — Он потер руками лицо, уставшее изображать маску «Мудрый учитель беседует с лучшей ученицей». — Я теперь должен спросить, почему ты ревёшь?

– Ага, ага, – закивала. — А я не отвечу. И ты будешь знать, что у меня есть секрет, начнешь много обо мне думать и ревновать.

Она сделал два шага в его сторону.

– Так, стоп-стоп-стоп. Нафиг-нафиг. Диски выбрала? Выбирай — и до свидания. До встречи на уроке литературы. Не надо мне тут устраивать…

Ревность однако ощутил моментально. К какому-то неизвестному мальчику. «И хорошо если к мальчику, а то…» – Мысли рисовали ему Светку в гостях у, условно говоря, «географа». «И что? — спрашивал он сам себя. — И что, что в гостях? Тебе-то что? Лёша, не увлекайся».

– А я могла бы быть любимой женой?

– Что-о? Так, девочка, мне не нравятся эти провокации. Давай, выметайся.

Алексей встал с дивана и собрался подтолкнуть Светку к выходу. Та игриво вывернулась и отскочила вглубь комнаты.

– Подожди-подожди!

– Никаких «подожди»! Мне, знаешь ли, хорошо на свободе, и я не хочу, чтобы мне пришили сексуальные отношения с ученицей…

Светкино лицо так и лучилось озорством:

– Ого! Сексуальными! Вон вы куда метите, господин учитель!

Алексей злился.

– Слушай, деточка, иди в пень. Я сказал это, но я сказал это с твоей подачи. Я, понятное дело, не железный, а ты красивая и вполне сформировавшаяся (я не имею в виду мозги) девушка. Но в пень, в пень. Не люблю опасных экспериментов, до свидания. Можешь позвонить, когда обдумаешь своё поведение и сделаешь выводы.

Но Светка явно не собиралась сдаваться.

– Ой-ой, какой мы серьёзный учитель… А ваще-то я с тобой хотела на эту тему именно как с учителем поговорить…

Алексей уже всерьез нервничал. Конечно, эта мелкая антилопа ему нравилась, но одно дело любоваться и рассуждать о музыке и терминах «крутости», а совсем другое — елозить в санях из слов по опасной грани почти в обнимку с, мягко говоря, несовершеннолетней девочкой. Нет, конечно, он себе ничего не позволит, но не дай бог дойдет хотя бы до объятий… мало ли — сядет рядом и приткнется… или, страшно представить, вдруг сиськи перед ним обнажит… Он вспомнил, как много значения придавала маленькая эпизодическая героиня джойсовского «Улисса» акту эксгибиционизма… Глава «Навсикая», кажется? По логике вроде да. Может же она выкинуть что-то такое в одностороннем, так сказать, порядке, после чего я, согласно древней поговорке, грубо говоря, обязан буду на ней жениться? В её, конечно, понимании, но этого и достаточно: начнет неадекватно вести себя с ним в школе, пойдут слухи… Нет-нет-нет, нахуй-нахуй…

– О чём поговорить? — неожиданно для себя спросил Алексей вместо того, чтобы взять Светку за шкирку и вывести в коридор.

– Да вот же — о педофилии…

«Эй-эй, не слишком ли умное слово для маленькой девочки?» – некстати вспомнил он фразу из анекдота…

– Ты ведь, раз литературу у нас замещаешь, наверное, изучал её, да?

«Чёрт, куда она клонит?»

– Ну, изучал, и?

– Вот смотри, я читала Улицкую…

– Кого?

– Улицкую.

– Это где бутявки и колокоши всякие наследуют глокой куздре?

– Чего-о? — Светка явно не поняла ни слова. — Кто кому что делает?

– А, забей. Я, наверное, фамилии перепутал… Так и что?

– Так и вот. Там, у Улицкой, в книжке тринадцатилетняя девочка занимается… это… трахается с сорокалетним художником…

«Блин, – подумал Алексей, – что они читают… Хотя… себя в этом возрасте вспомни…»

– Что, прям, вот, в подробностях? — уточнил он вслух.

– Не-ет! — Светка отчего-то рассмеялась. — Ну, просто там тетка рассказывает, что её племянница… это… с сорокалетним… Не, ну что? Это же не я написала!

– Хорошо, – Алексей начал успокаиваться: соблазнять его, похоже, Светка не собиралась; «Это хорошо, но чего она, чёрт побери…» – А от меня ты чего хочешь?

– Подожди. — Школьница уселась в кресло и закинула ногу на ногу. — Ещё я читала Пепперштейна…

– Кого??? — Алексей как раз собирался сесть обратно на диван, но, кажется, забыл, куда и зачем направлялся.

– Пепперштейна. Это такой…

– Да знаю я, кто это такой! Где ты-то его взяла?

– В смысле — где взяла? Ну, в инете его рассказы есть. И книжки в магази…

– Света, ёлки зелёные! Ты ходишь в книжные магазины?

Она изобразила лицом удивление.

– А это нельзя?

– Да нет, можно, конечно… Просто, ну… ну, странно это для твоего воз… для вашего поколе…

– Ага, конечно. Только вам можно было книжки читать, а мы, значит, должны…

– Света, извини, ради бога… Стереотипы… Так что там с Пепперштейном?

– Ну, мне, на самом деле, стало интересно, почему свастика на обложке, ну и мальчик с девочкой нарисованные понравились… Так вот, там у него подростки друг с другом… и это… одна девочка со стариком…

– Я знаю, – перебил Алексей, – я читал. И рассказы, которые в инете, тоже.

Светка посмотрела на него с любопытством, будто пробуя — как это — смотреть на учителя, про которого знаешь, что он тоже читал рассказы про твоих сверстников, ходящих в школу голыми, и ебущихся с учителями на лабораторных по химии. Общее знание такого рода должно было вносить что-то новое в качество его облика и её взгляда. Светка присматривалась…

– Ещё я недавно посмотрела «Лолиту», – продолжала она, – а потом прочитала… И вот я подумала, а почему во всей современной литературе…

– Аналитик, ёпт! — Алексей не выдержал и перебил. — Тоже мне — вся современная литература. Три книжки! Да и «Лолита» – это не современная литература, а доисторическое говно, простите мой клатчский.

– Ого! Это говорит учитель литературы?

– Если хочешь, то да, учитель литературы.

– Ну ладно, это ещё не всё…

Светка явно подготовилась к разговору серьёзно. «Эх, – подумал Алексей, – Жаль, не я им годовые выставлять буду… По литературе у неё пятерка… даже десятка».

– Не хочешь Набокова — я недавно читала Пелевина. У него там немец, фашист, приезжает в отпуск и это… трахается… трахается со школьницей…

– Опа. Где это у Пелевина? Не видел.

Светка опять засмеялась.

– Заинтересовался, да? Что — сказать тебе, как ты нам в похожих случаях говоришь? Читайте подряд — и найдёте?

– Да ладно… я просто, наверное, пропустил…

– Да как такое можно пропустить?! Это в про вампиров которая!

– Ну не знаю… пропустил… а там точно это есть? Ты не выдумываешь?

– Лё… Чёрт! Алексей! Нет! Я своими глазами читала! Нельзя же так невнимательно с книжками!

– Хорошо. — Он в самом деле не помнил у Пелевина ничего такого, но он и в самом деле читал последнее произведение Виктора Олеговича не самым внимательным образом. — Но всё равно — три книги — не аргумент.

«В пользу чего не аргумент?» – спросил он сам себя мысленно.

Светка не унималась:

– Три. Если всё-таки считать с Набоковым, то четыре… А Маркес ведь не старьё? Он ведь живой ещё?

– Погоди-погоди… Ты что — и Маркеса читала?

Светка так и лучилась осознанием собственной крутости. Ну, или клёвости, поди разбери…

– Я только про патриарха, про осень. Там генерал ловил девочек, которые мимо его окна в школу бежали, и… ну, в общем, трахал их. Ему, правда, потом девочек на проституток заменили… А когда я Ленке рассказала, она мне сказала, что ещё у него «Сто лет одиночества», так там один мужчина завел себе бассейн с пацанами, с подростками, и они с ним… ну, я точно не знаю, что… но тоже что-то с сексом…

– Какая Ленка? — Алексея беспокоил затянувшийся разговор о сексе с несовершеннолетними в произведениях известных писателей. — Он не очень представлял, во что это всё выльется. А ещё ему не нравилось, что девчонка, похоже, в самом деле заметила тенденцию, которая прошла совершенно мимо него. Он ревновал к этой пигалице литературу.

– Да никакая Ленка! Какая разница? Я тебе не про Ленку! Слушай дальше. Есть такой Алексей Иванов…

– «Географ глобус пропил»,- продолжил за неё Алексей. — Знаю, да.

– Читал? Ты читал?! — Светка аж выпрыгнула из кресла. — Правда, офигенно, да?!

– Угу, – мрачнея, подтвердил Алексей, – Твоя мама, надеюсь, не завуч школы?

– Не-ет… – протянула Светка, – нет, а что…

– Ничего! — Его слова прозвучали несколько слишком резко. «Чёрт, переиграл…» – Ни-че-го. Просто ассоциация.

Она уставилась на него, не отводя глаз.

– Понятная ассоциация. — сказала она с особым ударением на слове «понятная».

– Чёрт! Откуда ты такая умная?!

– Ты знаешь это место. — На этот раз нажим пришелся на слова «это место».

– Светка, слушай, прекрати… – Алексей был откровенно вымотан этим разговором, – Поиграли и хватит…

– Ну почему? Я ведь ничего ещё не сказала…

– Да ради бога… Я сам за тебя могу продолжить. «Улисс» Джеймса Джойса: девочка, как бы невзначай, демонстрирует молодому джентльмену своё бельё, тот, видя это, мастурбирует под плащом… Жан Жене… там вообще… «Выигрыши» Кортасара: матрос насилует молодого пацана. Берроуз… ну, с ним всё ясно… Коупленд, «Элеанор Ригби»: подростки ебутся на крыше где-то в Европе… Из наших… у безобидного Дивова «Выбраковка» начинается с того, что милиционер застрелил мужика, который несовершеннолетнюю девочку изнасиловал… Сорокин… э-ээ… ну… ладно, бог с ним, с Сорокиным…

Он посмотрел на Светку. Та сидела, открыв рот. Он замолчал.

– Лёш… Лёшечка… Я и это… ого… столько… а можешь мне названия записать?

– Да брось, – улыбнулся Алексей. — Читай всё подряд. Найдёшь. Это легко. Не одно, так другое. Можешь, кстати, современной литературой не ограничиваться. «Город в степи» Серафимовича — ранняя советская литература. Там не только эфебофилия, но и инцест. В общем, «там будет бал, там — детский праздник…» Кстати, это… В «Почтамте» у Буковски старенький дедушка-почтальон огреб проблем из-за того, что подарил маленькому ребенку конфетку. Дедулю немедленно заподозрили в педофилии. Это пиздец, это цивилизация, которая неспособна интерпретировать любой жест в сторону ребенка иначе как стремление этого ребенка выебать, пардон май клатч. А значит — это цивилизация педофилов. Потому у неё и литература такая. Другой и быть не может… Э-э… Надеюсь, Баяна Ширянова ты не читала?

– Странное имя. Нет, а там что — тоже?

– Тоже… – Алексей сидел на диване и удивлялся. — Девчонка умело вбросила в разговор неожиданную мысль, и он навскидку вспомнил сразу столько… Неужели она права? Можно ли считать эту выборку представительной?..

– Лёша, я что спросить-то хотела… Скажи, по-твоему, все эти писатели в самом деле хотят это… ну, с детьми?

– Угу. Особенно Улицкая. Слушать откровения тринадцатилетней племянницы. Или Буковски — подарить конфетку и влипнуть.

– Но тогда почему? Я, знаешь, и в кино стала замечать… Вот, есть такое — «Вечное сияние чистого разума». Там герой превращается в ребенка, а героиня остается взрослой и показывает ему… ну… трусы и там, в общем… «Возврат» – там маленький мальчик смотрит на голую студентку… Ну, он там так на неё смотрит… В «Дьяволах» мальчик свою старшую сестру, дурочку… ну, трахает… А «Кен Парк» – там вообще… там всё показывают… Зачем так много… ну, в Америке за фотки голых детей сажают, в Европе, говорят, тоже. Скоро у нас начнут сажать, а литература и кино…

– …ебут детей. — Завершил за неё предложение Алексей. — Да, всё, похоже, так. Но это… это всё, в общем, частично объяснил тот же Набоков. У каждого есть какие-то подростковые и детские сексуальные воспоминания. Как правило — о несбывшемся. Потому что в 10-13 лет мало кто занимается сексом. И это правильно. Но в голове уже бурлит на эту тему, какие-то смутные желания, какие-то… вот тебе в коллекцию из Гумилева:

Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Всё ж мучится таинственным желаньем…

Потом люди вырастают, удовлетворяют свои желания, но не то, давнее. То, таинственное, остается неудовлетворенным, превращаясь в странное смутное воспоминание. И это не взрослые писатели и режиссеры хотят выебать маленьких детей, это дети в них вспоминают то своё детское, непонятное…

– Алексей, подожди… – Пока Алексей трепался, Светка покинула кресло и теперь — этого он и боялся — сидела рядом с ним на диване. — Подожди. Это ведь только один случай. Я не думаю, что «Кен Парк» – это о детском несбывшемся. Там всё очень по-настоящему. И там не только подростки сами, там и… ну… ну, я думаю, может, некоторые писатели наоборот — предостерегают, дают понять, что так не надо?

– Ну, может быть… Не знаю… А вообще, конечно, большинство, думаю, просто понимают, что тема, грубо говоря, масляная. На неё налетят. А ведь цель современного писателя — продаться. И его, по-хорошему, не интересует, почему тема секса с несовершеннолетними так популярна. Он просто знает, что она популярна, и старается снять с неё сливки. Только один подает всё это под соусом предостережения, морализаторства, другой — как чистую эротику, третий — как рудимент детскости, четвертый вообще не заморачивается и делает всё на интуиции, пятый, понимая, что пипл хавает, чередует разные соусы, чтобы пиплу не приелось и он ничего не заподозрил. На самом деле, вот, наш с тобой сегодняшний разговор если опубликовать — тоже получится довольно популярный рассказ. Люди любят эту тему. И это ничего, что одни будут хвалить, а другие ругать — те, которые ругать, их ведь на самом деле та же тема привлекла. Какая коммерческому писателю разница, с какими мотивами… Ты посмотри, вон, в новостные ленты, банеры: «Педофил изнасиловал мальчика табуреткой», «Отчим заставлял приемную дочь ходить по дому голой даже зимой», «Пожилая работодательница принуждала работника-подростка к сексу»… Ни одного подобного дела не пропускают, всё вывешивают, хоть строчкой. Даже если там ничего в общем не было, одни подозрения, в заголовок будут вынесены именно эти самые подозрения…

– Лё-оша… а Лёша? — Светка уже сидела к нему вплотную и положила ладошку к нему на колено.

– Ну что? — «Вот это «ну», – думал он, – вот это «ну что» – это уже опасно… эта интонация… это значит, я сейчас сдамся… Господи, вот не было печали… Хорошо ещё, что я у них постоянно не работаю…

– Слушай, а вот, ты говоришь, наш разговор записать… а если там ещё написать, что мы это… на самом деле в конце концов… от этого рассказ сильнее будет расходиться?

– Ну-у… ну, как тебе сказать… если подробно описать, как я тебя раздеваю, рассказать, какие у тебя сиськи, какая красивая невзрослая пизда, как я удивляюсь, что ты уже не девственница…

– А ты!.. а!.. чёрт…

– Ну вот… – Алексей улыбнулся и, резко выдохнув, будто собрался опрокинуть в себя стопку ледяной водки, приобнял Светку за плечи. – …рассказать, что влагалище у тебя узкое и упругое, как у иных взрослых женщин… кхм… эта… ну ладно… да… ну, что-нибудь про то, как моя залупа… о, тебе уже до подбородка надо красными тенями покраситься… как моя залупа тычется в твою матку… вот, тогда этот рассказ разойдется, в основном, по порносайтам. Ну, ты понимаешь, это не лучшая судьба для литературного произведения. Понимаешь, почему?

– Ага. — Он не увидел, но ощутил, как она кивнула, потому что её голова была уже крепко прижата к его левому плечу.

– Вот… А если мы уйдем от примитивной эротики и запустим интригу для интерпретаторов…

– Это как? — её пальцы замерли на его брюках, в нескольких миллиметрах от предательского бугра, который нельзя было уже скрыть никакой позой… разве только закинуть ногу на ногу, но… но Алексей не хотел этого делать.

– Ну, допустим, мы напишем всё так, чтобы было непонятно, было что-то между нами в итоге или не было, или всё, что вот сейчас… кхм… э-э… начинается, на самом деле, было придумано чтобы только отчасти привлечь и отчасти запутать читателя…

– Ааа!!! — Светка вскрикнула и, повиснув на его шее обеими руками, чмокнула в щёку. — Как круто! Ведь это же значит, что достаточно будет записать вот эти наши, вот, последние фразы, да? Вот, то, что ты сейчас только что сказал? Ошизительно!

И она, совершенно осмелев, села к нему на бедра, оказавшись с ним лицом к лицу. Он ощутил её дыхание. Это было приятно.

– Ну что? На этом завершаем? Мы ведь решили обойтись без педофильской порнографии, верно? Окей?

– Окей! — и Светка начала расстегивать на Алексее рубашку.

Пирамида

Почти идеальная пирамида из шести разноразмерных подушек в шелковых наволочках с пришитыми по краям кружевами – вот что я увидел, впервые войдя в комнату девочки Наташи (имя от балды, настоящего не помню). Потом увидел розовое покрывало. Тоже шелковое, не из тех, на которые случайному гостю разрешается запросто опуститься той же жопой, которой он только что отирал скамейку в летней пивной. Уильям Хогарт утверждал в своём “Трактате о красоте”, что пирамидальные композиции имеют особенное воздействие на человека, более того – являются по умолчанию красивыми. Мне подушечная пирамида красивой не показалась. Она меня испугала. Раньше я видел такие только на иллюстрациях в детских книжках и на карикатурах. Я будто попал в сказку, но в дурную сказку, потому что в нормальной сказке такая кровать не могла принадлежать рыжей сексуальной девахе, которая носит в сумке учебник по дискретной математике, курит, непременно заныкавшись где-нибудь в углу, тонкие сигареты, на ощупь отличает RJ-12 от RJ-45 и навязчиво гордится своими 90x60x90. К слову, её 60, хоть и подтверждались портняжным метром, были слегка какими-то массивными на вид, непонятно, за счет чего, а в верхних 90 рука нащупывала необычные неупругие пустоты. То есть, форма легко терялась не при нажатии даже, а при лёгком касании, никакого сопротивления материала не чувствовалось. Но стоило отпустить – форма возвращалась. Хотелось прислушаться – не работает ли внутри неё маленький пневматический механизм, производящий деликатную подкачку, а в нужные моменты открывающий достаточно широкие клапаны. Убежден, впрочем, что не обратил бы на этот нюанс такого (а возможно и вообще никакого) внимания, если бы конструкция “90х60х90!!!” не барабанила бы в мои перепонки ежедневно и по многу раз. И к метру уж тем более не потянулся бы. В конце концов, ни до того, ни после мне никогда и в голову не приходило измерять женщинам талию.
И вот это казавшееся мне сперва эклектичным существо было хозяйкой постели со сказочной пирамидищей из подушек с кружевами. Самая маленькая, лежавшая на самом верху абсолютно нефункциональная подушечка была вдобавок прикрыта вышитой крючком кружевной салфеткой. Взгляд автоматически метнулся в поисках мягкой игрушки и семи кварцевых слоников, шествующих друг за дружкой из эпохи в эпоху по деревянной полочке, с которой непременно должна свисать уголком накрахмеленная салфетка. С вышивкой и кружевами. Конечно. Огромный розовый плюшевый мишка массового поражения сидел в изножье кровати. Правильно. И узенькая деревянная полочка тоже нашлась! С салфеткой! Правда, на ней не оказалось слонов, ни кварцевых, ни даже фарфоровых. Зато, помимо нескольких математических справочников, на ней обнаружился старый фарфоровый кот с венчиком нарисованных мазками позолоты усов. Тот же дискурс.
Завершением артподготовки по коре моего головного мозга стал извлеченный опять же из-под салфетки, только синей, с бахромой, фотоальбом с фотографиями а-ля “а вот дядя сына брата моей троюродной тёти с племянником и тётей Тамарой на море”. Поэтому, когда в землемясо совсем уже перекопанных траншей упал снаряд с названием “А это мой сын”, никто из обороняющихся сперва не отреагировал. Но когда, среди прочих, проскользнула ещё пара таких же снарядов, я с любопытством высунулся из укрытия и перво-наперво ещё раз оценил обстановку. Пирамида из подушек снова воткнулась в мозг. Это была не постель. Это была постель-выставка. Я даже подумал, что, если бы я захотел устроить у себя что-то подобное, мне бы понадобилась тумбочка из оргстекла, чтобы всем приходящим было видно всё, что я утром (ну, иногда у меня бывает утро [да, это я рисуюсь, вы правильно поняли]) туда скатал… Фарфоровый кот, розовый мишка… сын. Немладенческого возраста сын никак не укладывался в эту картину. Где валяющиеся по углам солдатики? Где… ну, скажем, следы разрушений или хотя бы борьбы с ними?
– Сын? – переспросил я.
– Ну, да. Он в деревне. У бабушки.
“Бабушка в деревне. Ещё один штрих”. Да, бабушки в деревне были частью сказочного мира, в котором поклоняются пирамидам из подушек. У меня никогда не было бабушки в деревне. Мои однокашники по детскому саду, а после по школе удивлялись этому. По их мнению, деревня была единственно подходящим местом для обитания бабушек. Бабушка, живущая в двадцати пяти минутах быстрой ходьбы, в их понимании теряла право именоваться бабушкой.
– В деревне? Надолго?
Мне было интересно узнать побольше о сыне женщины, которая привлекла моё внимание. (Только не спрашивайте, почему она привлекла моё внимание: это было так давно, что как раз этой части истории я совсем не помню).
– Ну-у… Навсегда, – сказала Наташа.
Я не стал задавать дополнительных вопросов и просто выдержал паузу. Она всё поняла и принялась объяснять:
– Понимаешь, я ведь совсем молодая. И незамужняя. Мне нужен мужчина. А кому нужна женщина с ребенком? Никому. Вот я и отправила его к бабушке. К своей бабушке, ему она прабабушка. Ему там хорошо. Про меня он уже почти не вспоминает. Если бабушка умрет, мама унаследует её дом и, соответственно, будет о нем заботиться. То есть, понимаешь, нам он никак не помешает.
Несколько секунд я обрабатывал новую для моего привычного мира информацию. После чего не удержался от предсказуемого вопроса:
– А рожала-то зачем?
– Это же естественно, – ответила хозяйка подушечной пирамиды, – Был мужчина. Хотелось его удержать. Ребенок – лучшее средство. Ну, не получилось всё равно. Ребенок теперь не нужен.
“Э-э… бля…” – Примерно так можно передать околомеждометную мысль, которая возникла в моей голове ещё до того, как я успел сформировать по этому вопросу хоть какое-то мнение. Собственно, возникшее потом мнение мало от неё отличалось.
Я почему-то сразу вспомнил о так часто фигурирующих в литературе детях проституток, которых отправляют в деревню вместе с небольшим пособием на их содержание. Но здесь явно был более преступный случай. У проституток дети были случайной, незапланированной издержкой их профессии. Здесь же ребенок был запланирован, но – исключительно в качестве клея, веревки, инструмента для удержания мужчины рядом. Когда же этот маленький человек перестал обеспечивать возложенную на него инструментальную функцию, его сослали в деревню, выбросили из жизни, которая, как говорится, продолжается. Техника безопасности производства. Производства чего? Социального статуса женщины. Ребенок сброшен на бабушку, на женщину, чей социальный статус уже состоялся и не может являться причиной болезненных пересудов.
Я молчал.
– Не волнуйся, – сказала Наташа. – У нас будет свой ребенок. Тебе не придется воспитывать чужого.
Она неуклюже, – но с выражением лица, будто говорящим: “Смотри, как я лихо и сексуально это делаю”, – взгромоздилась ко мне на колени.
“А если я, скажем, тоже от неё уйду, что вполне возможно, учитывая все эти подушки… ну вы меня понимаете, это ведь цивилизационное различие… вот, если я от неё тоже уйду, в деревню отправится ещё один лишний маленький человек?”
В общем… да, попросил встать с моих колен (или коленей?), попрощался и ушел. Потом здоровался, конечно, но так, как здороваются, увидев на ходу краем глаза смутно знакомое лицо.

И вот я думаю теперь: какая бы партия из ныне существующих ни пришла к власти, разве исчезнут эти монстроидные плюшевые гиганты? Разве сможет кто-то из ныне действующих политиков сделать так, чтобы хозяйки подушечных пирамид перестали пытаться использовать детей в качестве клея? Разве, кто бы ни прошёл в парламент и в президенты, случится что-то такое, что сделает само существование образцово-показательных кружевных салфеток на верхней подушке невозможным? Нет, я уверен. Поэтому я не хожу на выборы.

Цветное небо и великие армии

Я стоял посреди странной равнины. Подо мной и вокруг меня была розовая, голубая, белая и оранжевая сухая земля. Горизонта не было видно – вдали клубился цветной туман. Небо было тех же цветов, что и земля. Всё это напоминало картины импрессионистов. Я вертел головой в разные стороны и не находил ничего: ни строений, ни какой-нибудь захудалой дороги. И я не очень понимал, кто я такой. На мне были синие джинсы, кеды и красная футболка без рисунков и надписей. На боку я неожиданно обнаружил большую деревянную кобуру с огромным маузером. К правой штанине были прикреплены крошечные ножны с ещё более крошечными кинжальчиками – меньше мизинца – в количестве пяти штук. Подумав, я решил просто идти вперёд: куда-нибудь да выйду. Вдруг громкий голос – как из мегафона – объявил откуда-то с неба: “Здесь собираются великие армии!” Тут же прямо передо мной из тумана стали выскакивать тысячи ярких фигур. “Армия свиней и приматов!” – объявил голос. Свиньи ходили на задних вполне человеческих ногах, имели руки и были одеты в яркие мундиры, местами напоминающие клоунские костюмы. Они были высокими и стройными. Над воротниками их ярких мундиров возвышались свиные головы. У некоторых головы были покрыты затейливыми татуировками. Приматами оказались шимпанзе. Самые обыкновенные шимпанзе. Свиньи и обезьяны тащили с собой тысячи плетеных корзин с апельсинами и арбузами. Никакого оружия у них не было. Вскоре они заполонили пространство от границы цветного тумана где-то возле горизонта и почти до меня. Странно, но я совсем не испугался: необычное войско выглядело мирным. Я собрался сделать шаг в их сторону, но голос с неба уже объявлял следующую армию: “Армия мушкетёров и пидарасов!” Тоже из тумана, но слева от меня посыпалась толпа людей в костюмах, как из фильмов про мушкетёров. У всех у них были шпаги, у некоторых старинные пистолеты, у каждого низ лица заканчивался острой мушкетёрской бородкой. В этой армии было множество женщин, лица которых тоже были украшены мушкетёрскими бородками, но не настоящими, а из синтетического меха ярких зелёного, красного и синего цветов. “Интересно, – подумал я, – мушкетёры сотрудничают с пидарасами или сами ими являются?” Там, где левый фланг мушкетёров и пидарасов сомкнулся с фронтом свиней и приматов, две армии смешались, слышались разговоры, шутки, споры и восклицания. Голос с неба кашлянул – и все замолчали. Он сказал: “Армия научников!” Справа от меня в воздухе появился огромный мерцающий и зудящий прямоугольник. Его поверхность была то ли частично зеркальной, то ли частично прозрачной – он переливался теми же цветами, что весь мир вокруг. “Флот Макдональдса!” – торжественно объявил голос, и я услышал громкий и пугающий звук слева и чуть сзади. Повернувшись, я увидел бегущую на равнину реку. Будто из только что прорванной плотины неслась она, и, кроме берегов, можно было видеть её передний край – бурлящий и пенящийся вал. А сразу за ним плыли круглые корабли, похожие на гигантские гамбургеры с парусным вооружением. Их паруса были цветов картин Серова и Писсаро, на палубах суетились молоденькие мальчики и девочки в синих штанах, клетчатых рубашечках и в ободках с козырьками. Ребята и девушки чуть постарше – в голубых рубашках – то и дело выкрикивали: “Свободная касса!” И клетчатые взмывали на мачты и начинали что-то делать с парусами. “Свободная касса!” Группа матросов замирала по стойке смирно. “Свободная касса! Свободная касса!” – и они делали всё, что нужно делать на большом парусном корабле. “Флот, который носит с собой свою реку”, – подумал я. И ещё: “Они же, наверное, затопили мушкетёров и пидарасов!” Но нет… странно… когда я смотрел влево, желая увидеть флот макдональдса, я видел его и реку, когда я просто поворачивал голову влево – там была цветная земля, на которой выстроились мушкетёры и пидарасы.

Прошло время, голос ничего больше не объявлял. Свиньи общались с мушкетёрами (пидарасами?) и мушкетёрицами, обезьяны прыгали вокруг и кричали, клетчатые девочки и мальчики продолжали суетиться на гамбургероподобных судах, а справа мерцал огромный прямоугольник, представленный как “армия научников”. Я решился заговорить со свиньями: мушкетёры-пидарасы почему-то не внушали мне доверия, говорить с прямоугольником глупо, а что до маковских подростков, я вообще сомневался, что они знают какие-то слова, кроме сочетания “свободная касса”. Подойдя к свиньям, я выбрал одного, видимо, офицера (об был в эполетах) и собрался спросить у него, где я нахожусь и что вообще происходит. Но он заговорил первым:

– Мы не станем с тобой разговаривать.
– Почему? – удивился я.
– Потому что ты ешь свинину.
– Но…
– Никаких “но”. Мы не разговариваем с теми, кто ест свинину, а люди её едят.
– Но я видел, как ваши разговаривают с мушкетёрами. Они что – не едят свинину?
– А ты думаешь, почему они называются ещё и пидарасами? – вопросом на вопрос ответил свиной офицер.
Я не знал. Интересно, что пытаясь понять, что я вообще знаю о мире и о себе, я не мог вспомнить намного больше того, что видел за последние несколько минут. Но мне было необходимо если не разобраться, то хотя бы решить, что делать дальше. Мне была нужна информация.
– Послушай, – сказал я. – Ты видел тех свиней, которых мы едим? Это же просто глупые животные. Они совсем не похожи на таких разумных и прекрасных существ, как вы. Они жирные, ходят на четырёх ногах, валяются в грязи, хрюкают, не носят одежды и не могут говорить.
– Зачем же вы едите тех, кто валяется в грязи? – удивился офицер.
– Ну… Они вкусные…
– Ладно, – офицер-свин решился. – Будешь с нами. В конце концов, ты тоже примат. Только будешь, как все приматы, подчиняться свиньям.
– Да ради бога, – легко согласился я. – Всё равно я нихрена не понимаю, в том, что происходит.
– Будем драться с пидарасами, – пояснил свин.
Я приподнял брови:
– Вы же с ними так мило беседуете…
– Это пока. Скоро будет повод – и будет драка. Свиньи и пидарасы не могут долго жить в мире. Будешь сражаться в наших рядах. Здесь ты сможешь защитить честь приматов.
Я посмотрел в сторону армии пидарасов. Они все были вооружены. У шимпанзе и свиней я так и не заметил никакого оружия, кроме корзин с фруктами… Вдруг затрубили трубы. Мушкетёры построились и двинулись куда-то в туман, туда, откуда вытекала река Макдональдса. Свиньи посерьёзнели и задвигались, послышались короткие приказы, обезьяны перестали кричать и прыгать и начали подтаскивать к фронту корзины. Посмотрев… вниз… посмотрев вниз, я понял, что теперь мы стоим на невысокой но невероятно широкой и длинной крепостной стене. Она была окрашена в теже цвета, что и всё вокруг – розовый, голубой, охру, оранжевый, синий и их оттенки. Хоровой ор, похожий на тот, что можно слышать, когда проходишь мимо футбольного стадиона, когда там забили гол, раздался из клубов тумана перед нами. Туман пожелтел, и из него, с шпагами и саблями наголо побежали мушкетёры и мушкетёрицы (пидарасы и пидарасицы?). Когда они приблизились к стене, свиньи и обезьяны начали опрокидывать корзины и сыпать на головы атакующих тяжелые арбузы и ароматные апельсины. Нападающие падали, но бежали новые и новые. Фруктов было много. Обезьяны подтаскивали всё новые и новые корзины, но из разбитых арбузов, раздавленных апельсинов и поверженных пидарасьих тел постепенно строилась насыпь, по которой нападавшие уже легко могли забежать на стену. И они забежали. Началась рукопашная. Через несколько минут я заметил, что пидарасы не рубят и не колят своими шпагами, а стараются действовать эфесом и гардой как кастетом. Я выхватил маузер и… сообразив, что я понятия не имею, как с ним обращаться, засунул его обратно в кобуру. Что делать с микроскопическими кинжальчиками. я вообще не понимал. Придётся драться на кулаках… Вокруг было всё больше поверженных свиней с разбитыми в свинину рылами. Обезьянам пидарасы проламывали черепа вообще легко, как ореховую скорлупу… Я стал пробираться к левому флангу и, когда передо мной вдруг возникло пятеро нападающих со зверскими рожами, оттолкнулся, что было сил, от стены и прыгнул в мерцающий прямоугольник.

Я упал на покрытый линолеумом пол. Поднялся. Я стоял в просторном помещении, в котором рядами стояли столы, множество столов, на каждом – компьютер. Каждое рабочее место было оборудовано какими-то ремнями, цепями, наручниками… Научники (видимо, это были они) – молодые худощавые парни в серых пиджакам и в очках с толстенными стёклами – рассаживались за столами. Охранник, здоровенный мужик в красном берете, напяленном поверх чёрного капюшона, и с автоматом Калашникова на боку, ходил вдоль рядов, пристёгивал научников ремнями к стульям, приковывал их руки кандалами к столам… Научники благодарили, он приветливо им кивал… На груди у него болтались такие же толстостёклые очки, как у всех. Видимо – знак отличия. Меня заметили одновременно все. Охранник бросил на половине процесс приковывания очередного научника и широкими шагами направился в мою сторону. Схватив меня за левое плечо, он швырнул меня к стене, наклонился к моему лицу (пахнуло перегаром) и заорал: “Какого хуя ты здесь делаешь?”
– Ну, я это… я убежал от свиней… то есть это… от пидарасов…
– А нахуя, – продолжал реветь охранник, – ты нужен здесь, если ты даже от пидарасов убежал??? Здесь воюют научники! Научиники! Ты что – научник?! Хочешь, чтобы я приковал тебя к компьютеру?? А знаешь, что если ты не выполнишь норму, тебя расчленят?
Перспектива не казалась мне заманчивой. Я пробормотал:
– Собственно, я даже не знаю, что за норма… Но я могу это… уйти…
– Вот и уходи.
Охранник вытащил из моей кобуры маузер и сунул его себе за пояс.
– Уходи, – повторил он.
Я развернулся в ту сторону, откуда влетел. Ничего не мерцало. Обычная стена, в ней дверь. В дверь и вышел.

Я шёл по длинному коридору с пластиковыми стенами. Коридор постепенно расширялся. Пластик сменился шёлком, лампы дневного света – канделябрами. И вот передо мной проём, за которым видно очень просторное и разнообразно обставленное помещение… Над проёмом фанерная лакированная табличка с надписью: “Армия китайцев”. “Блядь! Только китайцев нам для полного счастья и не хватало”. Я вошёл.

Внутри, как и ожидалось, были китайцы. очень разные. Некоторые были одеты как пираты в кино – широкие штаны, голый торс, цветной кушак, за который заткнуты разнообразные ножи, сабли и пистолеты. На некоторых были обычные европейские костюмы. Некоторые были в традиционных китайских костюмах со стоечкой. В углах сидели группами красивые китаянки. Некоторые курили кальян или трубки, кто-то барабанил по клавишам ноутбука, кто-то говорил по сотовому, кто-то читал, кто-то пил чай или вино. Ко мне подошёл пожилой китаец и спросил по-русски, зачем я пришёл. Я ответил, что не знаю. Тогда он спросил, откуда я пришёл. Я ответил, что тоже не знаю.
– Ну, видимо, в таком случае спрашивать, куда ты идёшь, смысла нет. – Сказал он, – Скажи мне, куда ты хочешь?
– Домой! – резко, с громких выдохом вырвалось из меня неожиданное слово.
– Домой? – переспросил пожилой китаец… – А где твой дом?
“Где мой дом? Где мой дом? – мысль блуждала по извилинам мозга в поисках ответа на этот простой вопрос. Я начал кое-что вспоминать… – Дом? В Ставрополе? Нет. Квартира, которую я считал домом, продана. Новый дом… Это дом родителей, но не мой, я не ощущаю себя там дома… Да и вообще Ставрополь – не дом мне, там всё чуждое, враждебное… Чёрт! Но я вспомнил это слово! Я вспомнил свою жизнь! Я вспомнил, кто я такой! Я – вспомнил! Чёрт… Но где же мой дом… В Москве?? Нет. В Москве у меня нет дома. В Питере? Во Всеволожске? Нет, и там не мой дом. Где же мой дом?”
– Я не знаю, где мой дом, – сказал я китайцу.
– Видишь, сказал китаец, как всё плохо? Ты не знаешь, откуда ты пришёл, зачем пришёл, куда идёшь. Ты говоришь, что хочешь домой, но не знаешь, где твой дом. Но и здесь ты оставаться не можешь.
– Почему? – спросил я.
– Потому что ты не китаец, неужели непонятно?.. Что же с тобой делать… Знаешь что? Ты пришёл оттуда? Вот, в противоположную этой сторону и иди – куда глаза глядят. Туда.
– А что – там? – поинтересовался я.
Китаец улыбнулся:
– Как я могу объяснить это человеку, который ничего не знает о себе самом? Просто иди.
И я пошёл. Китайцы-пираты и китайцы-клерки, китаянки с кальянами и китаянки с чашками чая провожали меня взглядами. А я шёл. Вдруг в левой стене просторного помещения “Армии китайцев” открылась огромная дверь и я увидел стремительно идущего в мою сторону китайца в длинном чёрном шёлковом плаще и с бакенбардами, как у Пушкина. У него было очень злое лицо. Я клетками кожи и сетчаткой глаза почувствовал угрозу. Один китаец из стоявших вокруг меня поднёс к уху мобильный телефон и сказал в него: “Иван! Дракон жрёт! Опять!” Я побежал. Мне очень хотелось убежать от этого страшного злого человека. “Дракон жрёт!” Я ведь уже слышал эти слова! Когда? Где? Дракон жрёт! Я бежал очень быстро, но Дракон возник передо мной прямо из воздуха и меня отшвырнуло будто взрывной волной. Он клацнул зубами и кровожадно улыбнулся. Я замер. Он рванулся ко мне и нанёс мне два просто невероятных по силе удара в грудь. Лёгкие сжались в чёрную дыру, силы мышц едва хватило на то, чтобы расправить грудную клетку и вдохнуть, а когда я выдохнул, я почувствовал во рту вкус крови. “Блядь! Дракон жрёт! Где я уже слышал эти слова??? Я должен вспомнить! Должен!” Дракон ударил меня в лицо, я отлетел к ограждению. Чёрт! Это, оказывется, антресольный этаж! А внизу… а внизу… Охуеть!!! Внизу – каталожный зал библиотеки!! Алфавитный и тематический каталоги! Персоналия! Столики, карточки заказов в самодельных картонных коробочках! Я знаю эту библиотеку! Я копался в этих каталогах, когда писал диплом и когда собирался писать диссертацию… Я проводил столько времени возле этих ящичков, пока не решил забросить науку и начать зарабатывать деньги… Блядь! Господи! Твою мать, как же я хочу туда! Я хочу туда! Дракон… Во сне! Я слышал эти слова во сне! Чёрт! Блядь! Великая Богиня! Конечно во сне! Где ещё может происходить такая несусветная чушь? Я сейчас проснусь!.. Удар в живот – за спиной аж затрещали столбики ограждения… Очень, очень больно…
– Дракон! – Я кричу в эту наглую рожу с пушкинскими бакенбардами, – Я не верю в тебя! Ты – сказка.
Плащ дракона из чёрного становится серым.
– Постой, – говорит Дракон, – Это неправильно! Я не хочу, чтобы ты в меня не верил.
– А поебать! – отвечаю я и встаю в полный рост. – Тебя – нет.
И я протягиваю руку вперёд – и она проходит скозь тело Дракона, сквозь видение, сквозь морок Дракона.
– Я есть! – кричит Дракон.
– А вот хуй! – кричу я и опять получаю в челюсть. Вновь отлетаю к ограде, смотрю вниз – там люди спокойно ковыряются в каталожных ящичках. Чёрт побери, если бы я был там, я бы подготовил для студентов замечательную лекцию о… да какая разница! Я бы подготовил много замечательных лекций… “А интересно, – думаю я, – если перестать верить в Дракона, просунуть сквозь его туловище руку, а потом опять поверить в него, чтобы он обрёл плоть, – это будет расцениваться как проникающее ранение, несовместимое с жизнью, или же наоборот моя рука окажется намертво захвачена его телом и он сможет меня спокойно убить? Существо – хуй знает из какого мира… Из мира снов!” Что надо сделать во сне, чтобы проснуться? Умереть, упасть… упасть! И я переваливаюсь через перила антресолей и падаю. Падаю туда, в каталожный зал, где хорошо. И просыпаюсь. Нет, не в каталожном зале… Чистая постель. Светло. Рядом… Господи, какое же счастье! Доброе утро, солнышко моё рассветное… Ты представить себе не можешь, как я рад тебя видеть.

Теофания

Предки упёрлись на ночь глядя в церковь. С начала Перестройки ещё, сперва отец, а потом, вслед за ним, и мать, они, будто почувствовав пустоту на месте привычных Маркса и Ленина, заполнили её первым, что подвернулось. Подвернулось, конечно, православие. Оно очень хотело, очень старалось тогда подвернуться максимальному количеству опустевших – масштабно празднуя тысячелетие себя на Руси и активно пролезая в телевизоры и газету “Труд”. Предки стали православными как-то буднично. Выяснилось вдруг, что оба в детстве ещё крещены, теперь же нахватались из множащихся газеток и от соседей примет и правил – и готово – православные, блин. Светка сомневалась даже, что они хотя бы на секундочку задумывались, во что именно и почему они верят, и это её раздражало. Раздражали её и пошленькие миниатюрные картонные “иерусалимские иконки”, якобы “освящённые в храме Гроба Господня”, явная массовая штамповка ловких лавочников; предки с синусоидальным упрямством старались разместить эту дрянь за стеклом серванта именно в светкиной комнате – по их утверждению – “от хвори” и “для удачи”.

Но содомским огнём тлеющий семейный скандал на религиозной почве запылал, когда однажды предки разбудили Светку довольно рано в её выходной и сказали: “Собирайся давай. Поедем тебя покрестим по-быстрому, а то живёшь, как не русская”. Это был момент перехода количественных изменений в качественные. До этого Светка воевала дома за умеренное светское государство со свободой вероисповедания, после этого же стала атеисткой воинствующей. Весь распиханный предками по закуткам православный хлам был торжественно вынесен на мусорку, после чего она почти три недели наслаждалась их молчаливой бездеятельной обидой.

Бытовое общение потом постепенно возобновилось, но с религиозными заморочками от неё поотстали. Ну, по крайней мере, в явной форме. То есть, мать ещё пару раз пыталась навязать ей то крестик, то ладанку в качестве “просто украшения”, но Светка не только не поддалась, но и довольно зло высмеяла это неуклюжее иезуитство. Поделом.

А сегодня у них Рождество. “Христос рождается”, хе… Предки ушли в свою церковь, по телеку смотреть совершенно нечего: по главным каналам всё тоже про Рождество, а по остальным какая-то политкорректная муть. Светка тыркала телек туда-сюда цапером часа полтора, но, отчаявшись что-либо найти, всё-таки, интересное, плюнула и пошла в ванную. Там разделась, пустила воду, распаковала новый брусок ароматного мыла, потрогала воду большим пальцем правой ноги и вдруг почувствовала, что у неё во влагалище, кажется, что-то есть. Что-то небольшое, но чужеродное, лишнее. Запустив туда, особо не думая, указательный палец, она нащупала подозрительно твёрдый маленький бугорок. “Так, это ещё что за гадость?” – подумала она и попробовала бугорок пошевелить. К её удивлению, бугорок легко сдвинулся с места, Светка подцепила его указательным и средним пальцами и извлекла из себя горошину. Самую обыкновенную сухую горошину, плод растения семейства бобовых, оранжево-жёлтую, маленькую, с едва заметной щелью между двумя семядолями.

Сказать, что Светка удивилась – значит не сказать ничего. Она удивилась бы, если бы это оказалась какая-нибудь кондилома, опухоль какая-нибудь или другая болячка: не с чего потому что, ни с кем не трахалась и даже не касалась никого уже почти, наверное, месяцев шесть, а тогда, раньше, когда трахалась, каждый раз тщательно предохранялась. Личную гигиену Светка тоже всегда блюла свято и с удовольствием: ей просто нравилось быть всегда чистой, носить чистое бельё, спать в чистой постели. И питалась она нормально. И из знакомых никто ничем особенным не болел. И в роду ничего такого тоже, насколько она имела представление о своём роде, не было. Не было, в общем, причин чем-нибудь таким заболеть, но всё равно – болезни бы она удивилась, но горошине… Тут не удивление… Какие эмоции испытывать и что думать по поводу обнаруженной в собственной пизде горошины, она даже представить себе не могла. Положив горошину на полочку перед зеркалом, она, повинуясь какому-то нездоровому любопытству ещё немного пошарила пальцами во влагалище, будто проверяя, нет ли там ещё чего-нибудь. Конечно же нет! Что за глупости! Светка закрыла воду и вышла из ванной. Постояла в прихожей. Вернулась, взяла горошину и пошла в комнату.

В комнате включила верхний свет, настольную лампу, положила горошину на стол и стала разглядывать. Горошина как горошина. Чёрт знает что. Откуда она могла взяться – там? Сама Светка её себе туда точно не засовывала. А кто? Андрей не подходил к ней даже близко уже шесть месяцев. И причём тут Андрей? Во-первых, он, при всех своих странностях, всё-таки не псих, чтобы такое делать, а во вторых – не могла же она носить это в себе шесть месяцев и только сейчас почувствовать… Не могла. Понятно, что случайно горошина во влагалище попасть тоже не могла: откуда бы и как ей туда попасть… хм… случайно… Это надо было бы, например, на нудистском пляже, где вместо песка горох… что делать? Бред какой-то…

Светка смотрела на горошину и чувствовала, что сходит с ума. Она спала днём. Почти голая, в короткой ночнушке… И что? Она вдруг поняла, что на секунду заподозрила своих родителей. Сюрреализм просто – родители подкрадываются к спящей дочери и осторожно засовывают ей в пизду горошину. Ага. И она не просыпается и носит эту горошину в себе до вечера. Господи… Одеться сейчас, пойти в церковь, протиснуться через толпу к родителям и тихонько спросить у них, поющих что-то рождественское: “Мама, папа, вы мне сегодня горошину в пизду не клали?”

У Светки начинала болеть голова. Горошина во влагалище. Вспоминались всякие глупые анекдоты. “Доктор, у меня в пизде рак. – Да у вас там кирпич! – Вот, вот, за ним он и прячется…” Ужас… “Товарищ, у вас в жопе газета. – Правда? – Нет, «Известия»”… А вот, очень подходящий… Поручик ковыряется в зубах и выковыривает малиновую косточку. Зовёт вестового и спрашивает:

– Иван, как ты думаешь, откуда у меня в зубах малиновая косточка?

– Очень просто, вашбродь: вчера вы целовались с дамой, которая сосала хуй у генерала, который выебал в жопу своего слугу за то, что тот съел банку малинового варенья…

Мамочки… Но у нас вообще не едят горох… У нас нет никакого гороха…

Светка бросилась на кухню и нервно, громыхая крышками, по нескольку раз проверила все банки с крупами и другими сыпучими продуктами. Гороха не было. “А даже если бы и был…” – подумала она.

Взгляд случайно упал на висящую на кухонной стене над столом репродукцию иконы, изображающей Богоматерь с младенцем Христом на руках. “Интересно, – подумала Светка, – что думала она, когда почувствовала в себе плод… Типа же тоже – ни с кем… НЕ МО-ЖЕТ БЫ-ЫТЬ…” Светка уставилась на икону. “Не может быть, – думала она, – Бред, чушь, это просто потому, что я не могу придумать рационального объяснения… Да, но я же действительно не могу его придумать…”

“Господь, – думала она, – Вот кто мог это сделать. Он мог это сделать незаметно, мог просто создать эту горошину внутри меня… Ведь другого объяснения нет? Если бы это было пшеничное зёрнышко, или просо, можно было бы предположить, что оно было, например, случайно зашито в шов белья или джинсов и от трения как-нибудь… Маловероятно, но всё-таки… Но не горошина же… Кто бы мог ходить с зашитой в шов трусов горошиной… А больше ничего и не придумаешь… Значит…”

Но зачем?! Одно дело – вложить во чрево девы Христа, Спасителя, и совсем другое… Стоп. А вдруг – флуктуация? Вдруг просто кварки и что там ещё бывает по чистой случайности колебнулись так, что сложились именно в эту горошину и именно в этом месте… Ну, нет. Проще было поверить в Бога, чем в такой случай… Поверить в такое – это всё равно, что поверить в то, что она сама нашла эту горошину на улице, принесла её домой, сама засунула себе в пизду, наглухо об этом забыла, а потом сама же извлекла и начала удивляться и строить предположения… Нет, она же не ненормальная. Не ненормальная она. Она нормальная. Значит, остаётся что – теофания? Манифестация Бога?

Светка вдруг заметила, что ей очень холодно. Вернулась в комнату, надела трусы, шерстяные носки, халат. “Господи… – она совсем по-другому думала теперь это слово. – Господи…” Это было для неё уже не междометие, а обращение, и обращение очень личное, ведь она теперь знала Его, и их знакомство было более чем интимным…

На секунду она подумала, что глупое, перемешанное с гороскопами и дикими приметами, предковское православие всё равно её раздражает, но раздражает уже по-иному, с другой, так сказать, стороны. Какую роль вообще могут играть какие-то крестики или картонки с рисунками, когда… когда есть Он, когда Ему подвластно всё, вся и, грубо говоря, любым способом…

Меньше чем за полчаса Светка вдруг из ярой атеистки стала глубоко религиозным человеком. Другим человеком.

Посмотрев ещё раз на горошину, она улыбнулась и подумала: “Пойду уже спать”. И ещё подумала: “Так вот, наверное, почему многие очень верующие люди, когда их спрашивают, как они пришли к вере, отвечают, что это очень личное…” Действительно – очень личное. И она ещё раз улыбнулась.

Морская

Рационалиста, материалиста и противника любых народных традиций, меня Морская странным образом взволновала. Это был единственный праздник, общий для обеих населяющих Остров групп, индейцев и одесситов. Привыкший смотреть свысока – с высоты окуляра микроскопа – на этнические обряды и ритуалы, я не мог оставаться тут посторонним и просто смотреть.

То есть я конечно не брал крылья птицы или железные крылья птицы, не танцевал в пивной злое-доброе, но у меня шевелилось внутри нематериальное, которого не существует, которое ненужно и вредно, и мне не хотелось убедить себя, что это лишь эндорфины, эйфория, вызванная негаданным спасением от Сталина и его квадратных кривых чеченов, опьянение морским воздухом с брызгами, резонанс моего личного чувства ритма с ритмом праздника островитян.

“Ику-ику-ику-ику! Наади-и-и! Ша-ло-о!” – слышалось то и дело, и индейцы брали крылья птицы и, приседая, пританцовывая, небыстро сбегали по наклонной жёлтой дорожке к берегу моря, где останавливались довольные и клали крылья птицы на землю. Индейские женщины и дети праздновали морскую как-то по-своему в домах, и их праздника не было видно, но лица немногих, уже в возрасте, женщин, вышедших к жёлтой дорожке смотреть (не посмотреть, но именно смотреть) на мужчин, были праздничны изнутри и извне, они сливались с праздничным днём и праздничным воздухом. Женщины стояли, скрестив на груди руки или опустив руки вдоль туловища, и смотрели, как мужчины брали крылья птицы и, пританцовывая, сбегали неспешно. Железные крылья птицы взял только один, потому что только для него они были нетяжелы, и он сам не пел для себя. “Ику-ику-ику-ику! Наади-и-и! Ша-ло-о!” – запели на этот раз все смотрящие женщины, и он красиво сбежал, пронеся своё мощное тяжелое тело и железные крылья птицы по жёлтой дорожке плавно и правильно, как тяжёлый лось плавно несёт свои рога, когда идёт у деревьев.

Я участвовал в этом. Не так, как это бывает в масскультовых киноподелках, где герои выходят в разгар туземного праздника в круг, садятся на лошадь, берут дубинку, танцуют и всех побеждают, напрашиваясь на разнообразные отношения со стороны местных жителей. Никто не посвящал меня в ритуал ношения крыльев птицы и не мог посвятить, потому что это был ритуал индейцев. И я не пялился на праздник, как городской житель-зритель на фестиваль народного творчества. Я погружался в звук и дыхание Морской, меня захватывало, я дышал праздником, который был снаружи и внутри меня и я сам.

Одесситы гуляли в пивной. Собственно пили пиво и танцевали злое-доброе. Тут я был ближе: я понимал язык и пил пиво. Злое-доброе я не танцевал, потому что это был танец одесситов, который они танцевали в Морскую. От меня одесситы не ждали действий, как и индейцы. Я не должен был показывать, что я умею, как мой народ празднует Морскую или как я отношусь к тому, как празднуют Морскую островитяне. Думаю, они сразу заметили, что у меня нет народа, а следовательно мои ритуалы – это только личные ритуалы меня самого, в которых не могут участвовать одесситы или индейцы. Но они понимали, что я тоже праздную с ними Морскую, а это могло означать только одно: я стал жителем Острова, потому что Морская – это праздник жителей Острова.

Рождение мысли о потомстве

Петр Огрызков возился с длинными шнурками своих китайских кроссовок. Полуторачасовая зарядка на попсовом разрекламированном тренажере, папироса дряни, чашка мате, мастурбация и душ окончательно привели его в чувство после вчерашнего семейного вечера, где отец опять говорил с умным видом несусветную чушь, а мать в миллиардный раз рассказывала, какой Петр всегда был умный мальчик, и в биллионный раз выговаривала ему за то, что, когда въехали в эту квартиру, он пригласил к себе местных пролетарских детишек, которые попиздили у него игрушечные машинки, которые ему самому нахуй были не нужны, но воплощали вековечную мечту матери под названием “Вот был бы автомобиль…”. Купили бы – был бы: воровать надо было, как все нормальные люди делали при советской власти. Или спекулировать. Родителей своих Петр тихо ненавидел: мать – за крестьянскую дикость и узость взглядов, отца – за интеллигентность и неумение признавать ошибки.

Из желудка в рот выходил запах медленного гниения – это неохотно бродила и переваривалась нездоровая мамина стряпня, одежда провоняла дешевыми отцовскими сигаретами – привыкшего к отварному рису с оливками и марихуане Петра от этого дерьма неприятно мутило, но мутило только мозги и вкусовые и обонятельные рецепторы рта и носа – воспитанный комсомольско-портвейнной юностью желудок не желал сам извергать съеденное и поэтому Петр выпил несколько кружек воды, наклонился над блестящим унитазом, засунул пальцы правой руки глубоко в рот, надавил на основание языка и с наслаждением стал блевать. Блевать, кстати, полюбил ещё учась в педагогическом институте, когда он, будущий учитель словесности, с друзьями – будущим учителем музыки и будущим учителем истории – увлекались теософическими брошюрками и самиздатскими распечатками про всякую йогу, рок-н-ролл и шизофрению, обсуждая чужие и свои собственные попытки духовных практик за дюжиной-другой-третьей стаканов пива, водки, самогона, коньяку, портвейна и других ядов, которые удавалось купить, украсть в чьём-нибудь домашнем баре или выклянчить у знакомых девочек. Пилось всё вперемешку, без какой-либо закуски, в течение целой ночи, а то и суток, организм отравлялся, а потому на следующий день голова заполнялась архетипической болью, от которой можно было избавиться только хорошо посрав и поблевав. Головная боль Петру вскоре надоела, и он перешел на здоровый образ жизни: он перестал пить спиртное, есть тяжелые блюда, в которых поперемешано по десятку разных продуктов, курить табак и перешел на рис, зелень, немного отварной говядины и марихуану и стал примерно раз в неделю делать зарядку. А привычка блевать, чтобы избавиться от неприятных ощущений, осталась. Его, кстати, никогда не тошнило: он мог преспокойно взять в рот живую лягушку или почитать вслух Толстого или Баха, или красочно описать за обедом жирную кучу говна с проглядывающими зёрнышками кукурузы, лежащую за углом во дворике кинотеатра “Орлёнок” и стыдливо прикрытую розовым листочком с изображением приторного романтического единорога, знаете, таким – из надушенной девичьей записной книжки – но его желудок оставался спокойным. Его рвота всегда была осознанным актом – если он решал, что ему необходимо выблевать, – он шёл и выблёвывал. Не всегда при принятии этого решения он руководствовался заботой о крови, голове, печени и слизистых оболочках желудка. Например, блевать после посещения родителей стало для него ритуалом, которым он выражал своё прогрессивное отношение к пережитку родо-племенных отношений, каким являлась эта тяга его родителей время от времени видеть его, расспрашивать о его делах и даже давать какие-то советы и наставления. Уж лучше бы, ей богу(Богу?), денег давали. Да у них их и у самих никогда не было. За всю жизнь ни одной приличной вещи себе не купили. Ему-то покупали. Экономили на себе омерзительно. Мать вообще почти всё время, пока он жил с ними, питалась почти объедками, соскребая со сковороды прилипшие к ней кусочки пищи, обсасывая и даже пережёвывая куриные косточки, вымакивая кусочками хлеба масло из банок из-под шпротов, которые съедал Пётр. За всю жизнь она лишь раз пробовала красную икру и всю жизнь мечтала поесть настоящих крабов. Это была такая же мечта, как и про машину. Отец всё это замечал редко и неохотно, а заметив, почти никак не реагировал. Он был эгоистом почти без потребностей, который мог существовать при самом минимуме комфорта и считал, что другие могут довольствоваться тем же. Элементарнейшие блага цивилизации вероятно казались ему ненужной роскошью. Он всю жизнь целыми днями торчал на работе, где работал за десятерых, получая за это деньги, которые Петру казались оскорблением. Отец, однако, полагал, что приносит домой достаточно. Он почти никогда не ходил по магазинам и совершенно не имел представления о стоимости жизни. Получая каждый день на стол завтрак, обед и ужин, имея два телевизора и старинный радиоприемник, покупая себе одну пару обуви в два-три года, он полагал, что живёт выше среднего уровня, и не видел, как мать целыми днями носится по городу в поисках самых дешевых продуктов и в ужасе причитает время от времени: “Боже, мне завтра вас кормить совсем нечем. В холодильнике только полпачки масла, а денег даже на хлеб нету…” Мать бежала к бабушке, просила у неё какую-нибудь фасоль, варила её… Он преспокойно три дня питался фасолью, работал по девять-десять часов и ещё консультировал бесплатно чиновников из городской администрации. Работая заместителем директора крупной фирмы, получал столько же, сколько девятнадцатилетняя уборщица в этой же фирме, и в несколько раз меньше самого директора. Мудак. Взятки никогда не брал и никаких шабашек в обход бухгалтерии фирмы себе не позволял. Честность почитал добродетелью. Верил в православного Бога и заботился судьбами государства. При мыслях о Боге и государстве Пётр сильнее надавил на корень языка и с удовольствием выпустил из себя очередную порцию воды и комковатой пряно пахнущей массы. К церкви и государству он относился ещё более неприязненно, чем к родителям, а на днях он смотрел по ящику новости, и воспоминания о них живо отозвались чем-то похожим на запах маминого печенья с орехами.

Наконец, желудок был чист. Пётр прополоскал горло, рот, почистил зубы модной зубной пастой и стал думать, чем занять воскресенье. Можно было позвонить Марине и, вызвав её к себе, выебать. А можно было позвонить ей же и пойти в театр. Но чтобы с ней идти в театр, надо надевать костюм. И черные туфли. Тут Пётр взглянул на свои ноги в дешёвых китайских кроссовках, которые купил вместо нормальной обуви, чтобы сэкономить на новый словарь, и снова вспомнил вчерашний вечер и родителей: “Мудаки, – подумал он опять, – И меня мудаком воспитали. Полным. Тоже ни хера ни украсть не умею, ни денег взять. Хорошо хоть в Бога не верю и на всякую херню типа родины мне насрать… Может, мои дети будут уже нормальными людьми…” “Дети… – подумал Пётр, – Дети… Значит, в театр не идём… Дети… Хм… Дети…”

Фрося

1. Метро. Стог.

Возвращаясь домой, Никольский злился: он никак не мог простить себе вчерашнюю папиросу с марихуаной. После почти года трезвой и здоровой жизни отступление это казалось ему самому глупым и бессмысленным. Вместо удовольствия вспоминались лишь отупение и глупый беспричинный смех. Никольскому было даже немного стыдно. Подумать только — он записал вчера, находясь под воздействием травы, показавшуюся ему важной мысль, а утром прочёл её и пожалел, что сделал запись на нужном ему журнале и потому не может уничтожить. Запись была такая: «Идёшь по улице, ешь суп, никого не трогаешь… Вдруг из-за зарешеченного окна — рука с чайной ложкой. И всё норовит из твоей тарелки ухватить». Вчерашний вечер выпал из жизни, пролив размазню опьянения на ставшую уже привычной и милой сердцу ясность сознания. Никольский выругался вслух и поклялся себе, что завтра же вечером раздаст траву хиппи и никогда в жизни больше не будет употреблять наркотические вещества. Сразу же стало легче. Он тряхнул головой, расправил плечи и почувствовал позвоночником чей-то горячий взгляд, сверлящий его спину. Прекрасно понимая, что это чушь, что взгляд суть лишь фиксация рецепторами входящего в глаза света, что взгляд не может исходить из глаз, а тем паче ощущаться спиной, он не мог избавиться от этого ощущения. Обернувшись же, он застыл… Даже чуть не упав при сходе с эскалатора, он продолжил пятиться задом, не будучи в силах отвести взгляд от той, которую увидел.

На параллельном эскалаторе (будто он видел перпендикулярные!), стоя чуть повыше, чем он, спускалась в метро девочка лет семнадцати. Она неотрывно смотрела на него из-под длинных изогнутых ресниц красивыми карими глазами. Обыкновенная, будто бы, девчушка: аккуратный прямой изящный носик, чёрная водолазка, тонкие руки, темно-русые волосы до плеч, очень коротенькая юбочка в серо-зелёную шотландскую клетку, ножки в коричневых туфельках, но… это была сама воплощенная красота, само изящество, совершенство… Не было слов. Обалдел Никольский — иначе такое состояние разума не назовёшь. Он боялся вздохнуть и стоял среди ожидающих поезд и спешащих мимо толкающихся многочисленных сограждан, замерев, как святой старец из храма Сига перед прекрасной императорскою наложницей.

Красавица прошла мимо него в вагон и, повернувшись вновь к Никольскому, одарила таким кротким лучистым чудесным взором, что он мультяшным героем сорвался с места и, рискуя быть прижатым закрывающимися уже дверями, вскочил в тот же вагон. Остановившись рядом с девчонкой, он, тяжело дыша, смотрел в её так внезапно поразившие его глаза. А она и не думала отводить взгляд. Но не было в этом кокетства, наглости, вызова, дерзости, была же, напротив, какая-то необыкновенная кротость и ясная (именно ясная, а не яркая) красота. Так продолжалось немного мгновений — Никольский смутился, сбежал в другой конец вагона и вперил взгляд в книгу. Ага.

Книга была интересной, чтение же, однако, не шло: строчки терялись, а взгляд норовил вынырнуть из-за обложки и видеть, радуясь, что красавица всё ещё едет — не вышла. А когда Никольский взглядом её касался (именно так — касался взглядом, зная, что это невозможно), казалось, что электричество по линии взгляда передаётся: встряхивало и морозило, мысли все смешивались, он опять утыкался в книгу, но видел там только тропические плоды. Да. Вскоре оставив попытки читать, всю оставшуюся дорогу смотрел на прекрасную девушку, глаз не сводя и дыша аккуратно — чтоб не спугнуть (красавицу или себя).

Ехали долго — до самой конечной станции ветки. Там незнакомка легко понеслась по эскалатору вверх. А кто бегал по эскалатору вверх, тот знает, что сделать это так, чтобы смотрелось легко, не так уж и просто, но эта девушка буквально летела, едва касаясь ступнями ступеней. Никольский рванул за ней.

Вырвавшись из-под земли и почувствовав, как закружилась ожидаемо голова после такого рывка, вновь оробел.

И в этот момент она остановилась. Она повернулась к нему. Она подошла. Она взяла его за руку. И сказала:

— Пойдём.

И добавила:

— Не бойся меня.

Никольский осторо-ожно пожал её маленькую ладошку, и похожий на электричество восторг пробежал по телу… Он перестал ощущать землю стопами ног; он шёл, а ему казалось, что он летит, парит или, по меньшей мере, телепортируется за этой сумасшедше красивой девушкой.

Пепельные панельные дома справа и слева становились всё более похожи один на другой, улица, казалось, сужалась, небо темнело, а в сердце Никольского всё отчётливее ощущалось что-то тёплое, чистое, сильное и восхитительное. «Да ведь… душа! — поразился Никольский мысленно неожиданному открытию.— Душа! Как же я раньше её не чувствовал?!!». Тут они резко остановились, и девушка, развернувшись к Никольскому, резким коротким тычком в грудь сбила его с ног.

Падая, он удивился мелькнувшему перед глазами сочному темно-синему небу, усеянному бледно-голубыми звёздами. «Ведь Петербург!.. Лето ведь!.. Ночи же белые…». А упав, удивился и втрое побольше: он никогда не бывал в деревне, не представляет, как выглядит сеновал, но он поклясться готов был, что оказался он именно на сеновале, упав непостижимым образом в одуряюще пахнущее сено… «Откуда?!. Петербург же…» — кричал он беззвучно, приторно-сладкие ароматы внезапной атакой удивили обонятельные рецепторы, глаза разрывались между желаниями обалдело расшириться и безвольно закрыться. А незнакомка (уже совершенно нагая) упала на него сверху и нежно-нежно поцеловала в губы…

Миллионами прозрачных шаров со сферическим зрением разлетелся счастливейший по Вселенной, руки его, став струящимися радиоволнами, обнимали колеблющийся живот эфира, глаза заглядывали внутрь точки и видели Абсолютное, всё подчинялось блаженному ритму дыхания. Громко дышалось, звучно. Он стал божеством, совсем была рядом такая желанная вершина Олимпа, Никольский к ней руки потянул-потянул-потянул… и, визгливо вскрикнув, потерял остатки сознания.

Очнувшись, открыл глаза. Небо вверху было привычно серым — нормальная белая ночь. Сеновала не было и в помине. Никольский лежал на асфальте и чувствовал себя питым чаем в пакетике. Встал и осмотрелся. Архитектура стандартная. Совершенно любой из новых районов… «Совершенно любого города»,— добавил… Ещё мысль: «Где я?» Приближаются два человека. Навстречу им пошёл. «Простите!.. А как добраться до метро?!». Два ножа вошли Никольскому под рёбра одновременно.

БОЖЕКАКБОЛЬНО

Сознание затуманилось болью и, разорвавшись на хлопья ужаса, перестало существовать. Никольский умер.

2. Урла.

Никольского подобрал патруль ППС. Двое милиционеров подняли под руки его безжизненное тело, а третий собрался, было, уже дать в зуб, но отчего-то смутился чистой и приличной одеждой Никольского. Да и спиртным от подобранного не пахло. Обшарив карманы, милиционеры нашли паспорт, пропуск на работу, жёлтый текстовыделитель и трёхдюймовую дискету. Ни оружия, ни наркотиков, ни даже денег обнаружено не было. Решив, что для них Никольский не представляет никакого интереса, стражи порядка вызвали скорую, оставили самого младшего дожидаться и двинулись перекусить в ближайшую забегаловку.

Врач скорой помощи выслушал милиционера и осмотрел Никольского: пульс нормальный, дыхание ровное, вены чистые. О наличии или отсутствии запаха алкоголя врач ничего сказать не мог по причине того, что сам был пьян, а потому поверил милиционеру на слово; а вот запах спермы он уловил. Переданный ему милиционером человек, казалось, спокойно спал. Врач побил его по щекам, потряс за плечи — Никольский не реагировал — и, решив, что дело в каких-то таблетках, отпустил милиционера и с помощью фельдшера погрузил больного в карету. Однако, едва они тронулись с места, Никольский открыл глаза и попытался вскочить. Врач придержал его и пробормотал что-то типа: «Тихо, тихо…». Он был огорчён, что больной очнулся, потому что как раз хотел достать из чемоданчика початую бутылку «Васпуракана» и отхлебнуть немножко из горлышка, а при больном постеснялся.

— Доктор,— тихо спросил больной,— я буду жить?

Врач поперхнулся слюной:

— А с какого б хрена тебе не жить?!

Он был зол на весь свет — за этот несуразный вызов, за то, что на выборах опять победили коммунисты, за собственное непросветное пьянство, за промозглую питерскую погоду, за смешную до слёз зарплату… а тут ещё этот двинутый наркоман!..

— А с какого б хрена тебе не жить?! — повторил врач и добавил:

— Наглотаются всякого дерьма, а ты дёргайся…

Никольский приподнялся на локтях, удивляясь отсутствию боли, и убедительно уставился врачу в глаза:

— Доктор, я… я ничего не пил — меня зарезали…

На этом месте терпение врача лопнуло. Он приказал шофёру остановиться, достал бутылку и, сделав большой глоток, открыл дверь и велел Никольскому убираться. Тот повиновался. Скорая помощь сорвалась с места и скрылась за поворотом. Никольский был жив. Мало того — ощупав и осмотрев свой живот, он не обнаружил никаких следов ножевых ранений. Прикинув по пейзажу, что находится где-то неподалёку от станции «Гражданский проспект», Никольский попытался вспомнить события, предшествовавшие его смерти и чудесному воскрешению, и тёплый комочек души ощутимо затрепетал в сердце. Никольский вспомнил свою невероятную незнакомку. Сладостное счастье, тихая светлая радость и безудержная тоска одновременно захватили его сознание. Он был счастлив, что узнал… Он затруднялся определить то, или ту, что он узнал, но всё его существо сжималось от мысли о том, что он может больше никогда её не увидеть. Рационального объяснения происшедшему Никольский найти не мог и решил, что ни убийц, ни сеновала не было, что всё это были галлюцинации, возникшие во впечатлительном мозге под влиянием сногсшибательной красоты незнакомки, которая снизошла до него там, на сеновале… А потом… А потом его убили. Стоп. Он же решил, что убийство было галлюцинацией… А она?.. Нет. Она — нет. Она была. Была, абсолютно точно.

Никольский запутался в мыслях и ощущениях, но просто стоять и думать резону не было, и он потихоньку пошёл в сторону метро. Небо было серым, как плохая ксерокопия. Определить время на глаз в белую ночь не представлялось возможным, а наручные часы Никольского стояли. И спросить было не у кого. Хотя… Вон под той аркой, кажется, кто-то есть…

— Простите…

Четверо мужчин и женщина разом повернулись к Никольскому, и в горле его встал комок испуга и отвращения: женщина представляла собой химеру, состоящую из дородного крестьянского тела, платья профессиональной шлюхи самого невысокого полёта и лица спившейся мещанки, а те, кого Никольский сперва принял за мужчин, были истинными чудовищами: облаченные в широкие чёрные брюки и кожаные косухи коренастые тела венчались широкими клыкастыми свиноподобными харями с маленькими злыми глазами.

Уроды молча двинулись на скованного страхом Никольского. Двое властно и крепко взяли его под руки, а третий весьма профессионально обыскал и, отойдя в сторону, закурил. Некоторое время ничего не происходило. Твари молча обозревали пленника, он же просто не осмеливался заговорить первым. Через несколько невыносимо длинных минут сцена пришла в движение. Остававшийся поначалу безучастным четвёртый достал из-за пазухи какой-то свёрток и протянул его женщине (бабище, самке). Та надорвала его край, и Никольский поёжился, увидев десятка три отточенных стальных спиц.

Третий вдруг бросился к Никольскому и мощными лапищами обхватил его ноги, и только тут тот начал запоздало орать и рыпаться, поняв, наконец, что сейчас с ним будут делать. И Никольский не ошибся в предположениях: четвёртый достал из пакета одну спицу и стал медленно вводить её в бицепс Никольского вдоль кости, тот орал от боли и ужаса так, как никогда в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь орал. Вторая спица проткнула кисть левой руки, третья медленно входила между рёбрами… Никольский вопил, лицо его скривилось гримасой невыносимого физического страдания. «Ну неужели,— думал он,— патрульная служба только и может, что подбирать пьяных, и никто из этих бравых козлов с дубинками не прибежит на крик?! неужели никто из добропорядочных обывателей, которые так часто возмущаются разгулом преступности, не додумается сейчас, слыша всё это, не только закрыть дверь на дополнительную щеколду, но и набрать «02»?!» Боль и страх всё дальше уносили перекошенный рассудок Никольского, способность ясно мыслить исчезала, рот разрывался в крике, перед глазами заплясали круглые жёлтые пятна, а из подъезда появилась… она.

Боже правых! Та же темно-русая девчушка, хрупкая и прекрасная… Счастьем было увидеть её даже в таком положении, даже и в последний миг перед смертью…

Она властно подняла ладошку и тихо скомандовала: «Брысь!». Настал черёд ужасу исказить морды уродов-истязателей. Немедленно отпустив Никольского, они, как мороки, растворились в сумраке подворотни. Никольский упал на колени. Способность что-либо понимать надолго покинула его. Он выдернул спицу из своей груди и лёг в лужу своей крови. Девушка улыбалась. Никольский неотвратимо терял сознание. Упал занавес.

3. Старая женщина. Золотые мальчики.

«…выставка действительно разностильна, но ведь общеизвестно, что Санкт-Петербург — абсолютно не снобский город…» — вещало областное радио «Гардарика».

— Боже, какой снобский бред! — с этими словами на устах Никольский проснулся, но не спешил шевелиться, стараясь запечатлеть в памяти все подробности сновидения этой ночи. Виделось что-то красивое и ужасное, но вспоминались только бессвязные фрагменты, обрывки. С сожалением крякнув, он откинул с себя пуховое одеяло, резко встал и, схватив левую ногу за пятку рукой, поскакал на одной ноге в ванную комнату. Надо было скорее отойти ото сна: на week-end запланирована масса дел.

Зубная щётка выбеливала улыбку и массировала дёсны. Он обожал свои ровные белые зубы. Он один знал, что шестого зуба слева внизу не хватает. Больше этого никто не замечал: зуб удалили в шесть лет, когда он едва вырос, а соседние потом сблизились настолько, что совершенно скрыли сей досадный недостаток. Ополоснув щётку, Никольский с удовольствием клацнул пару раз своими режуще-перемалывающими поверхностями и, показав язык своему отражению, выскочил на кухню. «Сегодня понедельник,— бубнил дежурный астролог радио «Гардарика»,— и поэтому звёзды не советуют…» «Как это — понедельник?» Никольский выключил радио и, подойдя к будильнику, переключил его в режим календаря…

— Пэ-нэ-дэ,— вслух прочитал Никольский и сел.

Week-end… Куски сновидения, подобно стекляшкам калейдоскопа, пошуршали и сложились в абсурдную яркую картинку. Никольский поёжился: сон был страшный, но… но ведь лишь сон? А куда подевались двое суток? Понедельник… От травы таких глюков не бывает… Но — всё равно — придя в контору, надо первым делом спустить траву в унитаз… Контора! Никольский вскочил и подбежал к телефону:

— Макс, ты? Никольский. Прикрой от шефа… Не спрашивал ещё?.. Сейчас буду. Проспал. Да, спасибо… Стой!.. А там психолог наш на работу ходит? Да-да… Проблемы…

Не успел, однако, Никольский, положив трубку на рычаг, отдёрнуть от неё руку, как телефон зазвонил — резко и коротко. Поднеся трубку к уху и не сказав ещё «алло», он услышал девичий голос, диктующий:

— Проспект Газа, 13, квартира двадцать шесть. Приезжай.

И гудки.

Никольский раньше слышал этот голос дважды. И оба раза — во сне. Он вспомнил, что именно этот голос сказал: «Пойдём, не бойся меня». Он вспомнил, как именно этот голос сказал: «Брысь!» И вспомнил ещё, что двое суток продрых, да ещё и на работу опаздывает. Быстро впрыгнув в рубаху, джинсы и туфли, он побежал — не в контору.

Когда вагон метро нырнул со станции «Гостиный Двор» в темноту тоннеля, Никольский, наконец, попытался сосредоточиться, чтобы проанализировать события последних дней и хотя бы временно для себя решить, что происходит: сумасшествие, сон или какой-то сдвиг в самой реальности? Но мысли не удавалось углубиться в проблему: всё было так необычно, что он просто не умел об этом думать, не имел опыта мыслей на эту тему; в мозгу срабатывал какой-то предохранитель, и вместо мыслительного процесса Никольский погружался в ватное отупение. Только одна единственная мысль звучала в черепе чётко: «Меня уволят».

«Следующая станция — «Нарвская»«,— пропели щели в стенах вагона. Никольский ощутил, как задёргалось левое веко, и сжал кулаки и зубы, пытаясь подавить тик. Нарвская. Цунами эскалатора вынесло Никольского на поверхность. Он отшатнулся от левиафановой пасти Нарвских ворот и быстро пошёл по проспекту Газа, засунув руки в карманы и старательно избегая взглядов прохожих. Свернул в подворотню, вошёл на заплёванную поколениями чёрную лестницу. Картинки: она взбегает по эскалатору, она берёт его за руку… Двадцать шестая квартира. Яркое воспоминание боли дёрнуло спазмом желудок. Никольский поискал глазами кнопку электрозвонка. Дверь открылась. Коричневая облупившаяся дверь; слои краски лезли друг из-под друга, как двадцать девять промозглых десятилетий этого ненастоящего города. Да, дверь открылась. Девчонка стояла в дверном проёме. На ней была белая майка. Глаза Никольского впились в её ключицы, рука застыла, не дотянувшись до кнопки звонка. Всё внутри замерло и испугалось — только крохотный огонёк души, о существовании которой Никольский неделю назад и не подозревал, зашевелился где-то возле сердца, горло постепенно оттаяло (девочка всё это время — а, казалось, прошло минут семь — спокойно стояла и смотрела Никольскому в лицо), и он сказал ей: «Здравствуйте…». Получилось сипло и странно. Лицо незнакомки осветилось улыбкой, от которой в мозгу и где-то в левом плече Никольского появилось ощущение, которое хотелось назвать счастьем. Он поёжился. Девушка взяла его за пряжку ремня и отошла на несколько шагов. Никольский потянулся следом. Покрытая слоями веков дверь закрылась, как дверь ракеты в «Звезде КЭЦ», отрезая его от мира, в реальности которого он уже начинал сомневаться.

«Почему я молчу?» — удивился Никольский своему поведению и ощутил, что покраснел. Смутившись своей краснотой, он забегал глазами в поисках чего-нибудь, о чём можно было бы заговорить, но лишь ещё более растерялся. Девочка завела его в комнату — ковёр, софа, буфет с какой-то посудой, полка с десятком книг,— отпустила его ремень и быстро стянула с себя майку. Никольский почувствовал стремительно растущую эрекцию. Девочка лаской скользнула к выключателю и погасила свет. Темно стало неправдоподобно. Никольский вдруг понял, что в комнате нету окон. Кто-то взял его за руки, и электричество благоговения прошло опять через его тело. Руки влекли его куда-то, он шёл, руки ловко освободили его тело от одежды, потянули на себя, вниз, он лёг, он почувствовал своим телом её тело и почти сошёл с ума от тех ощущений, что овладели его телом и завертели его сознание. Вдруг тёплое и влажное (пизда) втянуло окончание его члена. Он затаился, ожидая совершенно божественных ощущений — ведь если от касания рук такое было!..— но пизда показалась ему обычной. Он глубже вошёл и задвигался… Пизда, как пизда — непримечательная, хлюпающая, напоминающая горячий компот. Выскочив из этого, обманувшего его ожидания, места, он на память ринулся к двери, нащупал выключатель, щёлкнул… Свет!

На софе лежала женщина лет изрядно за сорок, а то и пятидесяти, с лицом и телом, сильно избитыми жизнью. На её бледных ногах синели варикозные вены, меж этих ног разверзалось обычное, а девчонка стояла тихонько в углу и беззвучно смеялась, голая и сияющая невидимым светом. Бешенство не успело овладеть рассудком Никольского, девочка подскочила к нему, взяла его за руку.

— Не одевайся, не надо… Давай кофе пить!

И прошлёпала босыми ножками в сторону кухни. Никольский пошёл за ней следом, сел голой задницей на отрезвляюще холодный табурет, принял из рук своего наваждения чашку с дымящимся кофе, отпил…

— Только не надо меня больше убивать… Пожалуйста…— Он смотрел на неё с такой мольбою, что отдыхали все православные и старообрядческие фанатики.

Она засмеялась… Никольский нервно дёрнул рукой, расплескал чуть-чуть кофе, отпил ещё, почувствовал невыносимую боль в желудке, удар в голову изнутри, в глазах побежали круги и волны, он уронил чашку, упал на пол, боль в животе становилась вселенной…

— Меня зовут Фрося.

Никольский слышал. Он лежал на чём-то мягком. Открыл глаза. Перед ним стояла она.

— Меня зовут Фрося,— сказала она и улыбнулась.

Никольский лежал на огромной красной перине, раскинув руки и ноги в стороны. Он был обнажён. На ней опять была белая маечка, сквозь которую чётко прорисовывались кнопочки сосков. За её спиной был огромный книжный шкаф, тускло сверкающий золотом старинных переплётов.

— Меня зовут Фрося,— сказала она в третий раз и стремглав выскользнула из комнаты.

Никольский подхватился было за ней, но прервался в движении и упал снова на свою красную перину: в комнату с двух сторон вбежали несколько мальчиков. Совершенно прекрасных обнажённых мальчиков лет двенадцати, с золотистой кожей. Никольскому показалось, что их тела натёрты какой-то золотистой мазью… Они улыбались, они окружили перину Никольского, встали на четвереньки и подползли к нему со всех сторон… Они стали трогать и целовать его тело нежно-нежно… Один лёг рядом с Никольским на живот так, что его маленькие гениталии оказались в ладони у Никольского. Один целовал Никольского в щёку под левым глазом… Никольский затрепетал… Мальчики вдруг ссыпались с него, как зрелый тутовник с дерева, одновременно нагнулись, подняли что-то с пола… Он увидел у них в руках маленькие золотые арбалеты с вложенными болтами и натянутыми тетивами. Никольский устал бояться и чувствовать боль. Он совершенно безразлично отметил, что несколько стрел вошли в его руки и ноги, и несколько долей секунды удивлённо наблюдал, как один золотой арбалетный болт летит в направлении его лица… Нет.

4. Библиотека. Конец.

Обнаружить себя идущим в библиотеку и осознать, что понятия не имеешь, что ты делал секунду назад и ещё несколько предшествующих суток — одновременно забавно и страшно. Никольский шёл в небольшую квартальную библиотеку, которая нравилась ему отсутствием строгого пропускного режима и прочими вольностями, недопустимыми в крупных библиотеках, где даже на каждый вносимый чистый листок ставится печать контроля. Например, в эту библиотеку можно было спокойно проносить свои книги и сидеть заниматься в читальном зале, читая попеременно свои и библиотечные. Никольский не знал числа и дня недели, он не знал, зачем, но он почему-то точно знал, что идёт в библиотеку читать Куна. Умнее было бы пойти домой, к друзьям, на работу или даже к врачу, но очень хотелось в библиотеку. Желание было иррациональным, но сильным.

Пройдя мимо ящиков с каталогами в читальный зал, Никольский отметился у стола дежурного библиографа, пошёл к полке «Гуманитарные науки», взял Куна издания «Греко-латинского кабинета Шичалина», открыл пятьдесят третью страницу и уставился на репродукцию древнегреческого барельефа… Читать он не мог: слишком был перевозбуждён, взгляд соскальзывал со строчки… За его спиной скрипнули ножки стула по паркету и застучали шпильки — это дежурная вышла из зала. Никольский отложил Куна, встал, пошёл вдоль стеллажей, взял ПИНовское издание лекций Фрейда, развернулся… В его сторону шли закованные в сталь человеческие фигуры. Грохот и скрежет кузнечного цеха заложил уши. Вместо рук у приближающихся «рыцарей» (а как ещё мысленно назовёт современный человек закованных в доспехи мужчин?) были усеянные длинными металлическими шипами и зубьями двухметровые рычаги. Никольский бросил в них Фрейдом. «Рыцари» продолжали приближаться. Они протянули к Никольскому свои рычаги и попытались обнять. Он вырвался, оставив на их шипах клочья красной материи рубашки, свою кровь и лоскутья кожи… Гнев вскипел в нём невероятный: казалось, он наполнен внутри огнём, лавой, силой богов…

— Во-о-о-о-оон!!! — заорал он не своим голосом. За спинами «рыцарей» «открылись» прямо в воздухе круги, сквозь которые было видно бушующее пламя и озёра нехотя булькающего металла. «Рыцари» отделились от земли и безвольно, спинами вперёд улетели в огненные круги, схлопнувшиеся в точки и исчезнувшие сразу за ними.

Матерясь, оборванный и окровавленный Никольский промчался мимо удивлённых библиотекарш в каталожном зале к выходу из библиотеки. Он снова вспомнил таинственную девчонку и бежал сейчас туда — на проспект Газа — с целью выяснить всё, расставить все точки над i и над ё-ма-ё. Прохожие шарахались от него. Вот этот подъезд, лестница… Всё было знакомо, однако Никольский опасался не найти в 26-ой квартире никакой Фроси. «В этом случае сдам сам себя в сумасшедший дом»,— решил он. Навстречу ему спускался, прихрамывая и опираясь на показавшуюся Никольскому железной палочку, пожилой интеллигентный господин. Увидев Никольского, он приостановился и внимательно осмотрел того с головы до ног. Потом вздохнул. «Здравствуйте»,— кивнул ему на всякий случай Никольский и помчался вверх по лестнице. Пожилой господин проводил Никольского взглядом. Двадцать шестая квартира. Всё то же, что и тогда. Или нет… Под кнопкой звонка появилась свежая надпись: «Ара — пёс». Никольский секунду помедлил и позвонил. Прошло больше минуты, когда он услышал звук открываемого замка. Дверь открылась. Перед ним стояла та самая Фрося, но… но она плакала. Она плакала и выглядела несчастным обиженным ребёнком. Гнев Никольского внезапно и радикально сменился тихой покровительственной отеческой нежностью. Шагнув через порог, он обнял Фросю, которая в свою очередь прильнула к нему, как маленькие дети могут прильнуть, когда им плохо, только к тем, кому они безгранично доверяют.

— Маленькая… Что случилось? — спросил Никольский, гладя девочку по волосам.

— Посмотри в кухонное окно,— всхлипнув, ответила ему Фрося.

Никольский повернулся в сторону кухонного окна…

— Бля! — Воскликнул он,— Это пиздец…

Это действительно был пиздец.

1995-2000

© 2019 Гиперканцелярия Дениса Яцутко

Theme by Anders NorenUp ↑

.