5126657_0116bd49ea

Где Лев?

В незапамятные времена Глеб, главный редактор одного журнала, потерял литературного редактора Льва. Он то и дело вставал и заглядывал за невысокую перегородку – туда, где должен был сидеть и работать литературный редактор. Но тот всё не появлялся. Тогда главный редактор повернулся к остальным и спросил:

- А где Лев?

Музыкальный редактор Игорь, не отрываясь от написания рецензии на модную пластинку, громко сказал:

- Кажется, Лев в туалете.

Главный редактор Глеб забеспокоился:

- Его уже так долго нет. Может, ему там плохо?

И тогда редактор-переводчик Алиса, отвлекшись от очередного перевода, повернулась к главному редактору и спросила:

- Глеб, а ты не думал, что, может быть, наоборот – ему там хорошо?

Праздники и одна женщина

Одна женщина не любила праздники. Во-первых, в праздники надо думать, что бы такое нарядное на себя надеть. А ей не нравились ни одежда, которую удавалось покупать на рынке и в магазинах, ни собственная фигура. Во-вторых, люди в праздники пьют и становятся ещё большими дураками и сволочами, чем в обычные дни. В-третьих, люди в праздники всегда смеются и веселятся, а она этого не любила, потому что шуток их глупых не понимала, а чему веселиться, не видела – уроды одни кругом и погода плохая. Ещё в праздники надо было гостей принимать или самой идти в гости. Это значило – либо убирать в квартире и готовить прекрасный торт, который никто из этих свиней не оценит, либо тащиться к чёрту на кулички, есть из вежливости приготовленное бездарными идиотами говно, а потом ещё тратиться на такси, чтобы вернуться домой, и полночи сравнивать свои обои с обоями тех гадов, у которых была, и сгорать от гнева и зависти. Но хуже всего в праздник были подарки. Дарить что-то всем этим ненавистным скотам ей было омерзительно, но приходилось. Самой же ей всегда дарили что-то такое, что немедленно тянуло расколотить об наглую рожу дарившего. Из-за всего этого перед праздниками женщине хотелось всех уничтожить. И однажды она всех уничтожила. Ну, всех, до кого дотянулась. Странно, но ад вокруг неё после этого стал ещё жутче и отвратительнее. И, да, праздники никуда не исчезли.

Историки

Афанасий Федотович в юности встречал Жамбына Батмунха. Николай Семёнович видел Суслова. Пётр Данилович видел Путина и Анатолия Собчака. Федюня видел Кармапу или кого-то похожего. Илья и Василий своими глазами видели настоящего Далай-ламу. Маша видела себя в кривом зеркале синего цвета. Ахмет наблюдал, как кузнечик съел муху. Максим видел Диму, который видел Анастасию Волочкову и трогал её за правую руку. Александр Иванович издалека видел Владислава Суркова и ещё кого-то, кого раньше видел по телевизору. Анюта три раза видела Филиппа Киркорова, один раз близко. Баграт видел человека в форме лётчика гражданской авиации верхом на лошади на берегу моря. Все они день за днём вспоминают об этих случаях и вновь и вновь рассказывают про них знакомым. Подробностей в каждом из этих рассказов становится то меньше, то больше. Со временем одни подробности исчезают, их сменяют другие, бывает – прямо противные прежним. А вот историки рассказывают про Юлия Цезаря. Нет, вы представьте – про Юлия Цезаря!

Сказка про бизнесмена

Придумал бытовой россиянин бизнес. Почал покупать за морем да продавать согражданам весёлые розовые квадратики с кружочками – для наклеивания на магнитики для холодильника. Сограждане брали розовые те штуки и радовались, а новый бизнесмен богател и привыкал жить с лучшими кусками говядины и специальными приспособлениями для лучшей жизни. Потом, вдобавок к этим приспособлениям, купил себе бизнесмен менеджера. Сам же стал дома жить и говядиной пользоваться с утра до вечера. Вот так-то. Деньги-то в банк идут – из банка к нему. После ещё специального человека чтобы покупки покупать взял. Так и жил хорошо. А потом что-то сломалось в мире. Бизнесмен верно не мог сказать, что, да только граждане розовые штуковины для магнитных игрушек на холодильник брать перестали. Сперва думал бизнесмен, что из-за маркетинга. Купил маркетинг лучше, нажористее, блестящий. А граждане не берут. Тогда бизнесмен выбросил старого менеджера и купил нового. Тот сразу ж придумал квадратики, прежде чем продавать, в близкий народу по сущности красного цвета колер окрашивать. Ввёл бизнесмена в расход на краску, а наклейки к магнитикам продавать снова начать не смог. Тут у бизнесмена лучшие куски кончились, а начались худшие. Опечалился, но всё съел да пошёл приспособлениями для лучшей жизни тело утешить. На другой день опять банк денег не дал. Вздохнул бизнесмен и продал специального покупательного человека, покупать же на этот день всё сам пошёл. Наклейки, подумав, решил не красить, а продавать как украшения для очков-жалюзи. Благо их и туда приклеить было возможно, а очки те зело забавнее холодильника. Однако же не свезло. Окручинился бизнесмен, задумался, что не так делает. Решил распродать людям кое-что из приспособлений для лучшей жизни да купить на вырученное чудотворный консалтинг. Позвонил мобилою в место, где можно старые вещи продать тем, кто их за меньшую цену себе берёт, а из мобилы страшное бизнесмену сказали. Сказали, что вещи для лучшей жизни никто год уже и три дня даже за цены малые не покупал. Испугался тут бизнесмен: “Выходит, людишки не хотят больше жить хорошо! Что же делать?!” От ужаса стал он пытаться упомнить, чем сам жил ранее, до придумывания бизнеса. Вспоминал-вспоминал, вспоминал-вспоминал – да так и не вспомнил. Стал думать, как жить без говядины и приспособлений. И не придумал. А вот какова его дальняя жизнь была – неведомо никому. Почему так? Да потому что не стало никому до него и жизни его ни интереса, ни дела.

Поучительная повесть

Один монах был праведным и умер. Один убийца и вор тоже был праведным и умер. Три помощника депутата были праведными и тоже умерли. Бабушка, продававшая на базаре прелые семечки, была святой и умерла, как все. Системный администратор убыточного предприятия, укравший на работе много плашек памяти и проводов, был сущим праведником и умер совсем молодым. Долгожитель, забивший в юности до смерти за непорядок праведную жену, был праведным и умер в возрасте ста пяти лет. Поэт, писавший по четыре дурных стихотворения в день, был праведником и умер от цирроза печени. Женщина, любившая фотографироваться в зеркале голой и выставлять эти фотки в Сети, была праведной и умерла. Конкистадор, не успевший зарубить ни одного индейца, был праведником и получил стрелу в глаз очень-очень давно. Всё это наводит на размышления.

Про конец света

Когда все умерли, Великий Бхуцту, Создатель, вылез из пенька, потянулся и сказал: “Ну наконец! А то уже утомили”. И решил, что теперь будет создавать только пасочки и совочки.

Мотальный рабочий

Окончил один рабочий мотальное ПТУ, стал работать на мотальном заводе – наматывать медное литое мотание на картонную расслаивающуюся катушку. Так десять лет мотал. Мотание намотанное завод на другой завод отправлял, где его рабочие-вставляльщики в чугунные радиолы вставляли. Два раза в месяц мотальный рабочий получал зарплатные деньги, делал положенную заначку, пил “Жигулёвское” с водкой, остаток в дом приносил, жене, которая на те деньги картошку покупала, перловку, а иногда деликатесы вроде сосисок. Хорошо жил мотальный рабочий и всем в своей жизни доволен был. А потом в страну его стали везти из-за моря заморские радиолы, такие, поменьше, с красивым хитрым переключателем. И очень так они народу нашему глянулись, что чугунные радиолы со вставляльного завода люди совсем покупать перестали. А потому и намотки наматывать стало незачем. Завод мотальный попыхтел, пометался, да и стал просто площадь сдавать – под лавчонки, что те же заморские радиолы торгуют. А мотальных рабочих всех взял да выгнал. И нашего мотального рабочего тоже выгнал. Сначала рабочий от горя пил, потом пить нечего стало – пошёл на работную биржу сдался. Говорит: “Я мотальный рабочий. Мотал много лет и теперь хочу”. А биржевичка ему в ответ: “Да кто ж, мил человек, теперь за мотание платить станет? Не хочешь ли ты, – говорит, – на оптовом базаре безделицей востребованной из картонной коробки в снегу под дождём торговать?” Обиделся мотальный рабочий. “Я, – говорит, – мотальный рабочий, а ты меня, мать, в торгаши да в грязь под дождь записать хочешь?” Вздохнул, да ушёл в дом с женой горевать. А дорогой к дому встретился ему царь. По царскому делу в люди вышел – лично на месте царствовать, так сказать. Ну, людишки к царю бегут – наперебой просят, чтоб, мол, государь, всё хорошо сделал да рассудил, а також в доме номер шестнадцать велел дыру в крыше заделать и на лестнице в чёрном парадном перило неправильное поправить. А рабочий мотальный в стороне стал, потому не приучен был с детства с людьми толкаться и у старших различных желаемое что клянчить. И вот потому приметил рабочего государь-царь, велел опричникам ближе его подвести, а как подвели – спросил: “Чего, – говорит, – добрый человек, хочешь, чтобы я царственно тебе повелел?” Рабочий серпом внутримысленно и молотом себя осенил и царя просит: “Повели, государь, чтоб мотальный завод заново мотать начал, а я бы на нём ещё столько лет мотал, сколько тебе народ подданный царствовать и править нами желает”. Государь весомо кивнул, дьячка с писарскими предметами подозвал и указал указ соответствующий подготовить и на подпись к утренней рюмке чаю представить. Ушёл мотальный рабочий к жене и спать лёг. Да так утром и не проснулся. Лекарь мертвецкий тело бренное осмотрел – сказал, что не недуг и не смертоубийство какое – просто время вышло у человека. А мотальный завод со всеми в нём расположенными складами и магазинами в то же утро бандиты бомбой взорвали. Жена рабочего ушла на базар оптовый мелочью в грязи торговать. Зато как вспомнит покойника мужа своего – улыбается – говорит: “Человек добрый был, помер счастливым и царя видел”.

Два вонючие мужика

Жили в одном большом месте вонючие сильно два мужика. Воняли они почему? Редко мылись, редко покупали одежду, ходили в одной и редко ж её стирали. При этом курили дурной табак, пили пиво российское, нечистую водку, ели мелкий чеснок с утра, не чистили зубы и ковырялись в разных машинах, отчего на руках и одежде несли следы технических жидкостей. Когда они шли в автобус, иные из пассажиров скоро бежали от них в дальний конец салона. А если автобус бывал набит, выходили, хоть и вовсе же не доехали ещё в надобное. В очередях в магазине всегда мстилось, что возле тех мужиков очередь прерывается: очередные от них отходили вперёд, назад, в стороны, даже и уходили, ничего не купив ни себе, ни котам, ни детям. Когда кто-то, кому нельзя почему-то сбежать от вони, набирался решимости и говорил мужикам, что воняют, тем видилось, что их хотят зря обидеть и вообще имеют в виду другое – например, что они из народа людишки и не могут стоять да сидеть возле интеллигента сраного, который, гад, о себе мнит, хотя сам с девяностых прокладками на рынке мелко торгует и на машину ещё не наторговал. Обидно мужикам было, потому они всегда бытовали внутри своей вони и другого воздуха ни ноздрёй, ни горлом не ведали. Смрадище для них был единым воздухом, не обоняли они никакой травмы своим рецепторам. Впрочем, и слова такого дурного не знали: незачем.

И вот можно бы думу вести, что больше кого этих двух вонючих людей должен остороняться неполный пол. Потому женщины, ясно, сущности обнеженные и обонятельные. Это вам всякий болван затвердит, кто у людей с детства рос и ушами слышал. А однако, представьте же, и не так. Оба вонючих были женаты на жёнах и жили с жёнами теми миром, без беспричинного мордобития – разве изредка, по особому делу, когда без иначе. И вот жёны их, тётки же, одежды себе покупали ворохи и ещё, мылись водой с мылом по воскресеньям или субботам, в иную неделю и чаще, а главное же – табачных отходов и водочного суррогата не потребляли, обходясь коньячной подделкой с рябиновым заменителем на великие советские и церковные праздники. Вони же мужиковой, от коей иные в окна желали прыгать, ни одна из тех жён не чуяла. Только разве чесночный дух от лобзанья, но там ситуация больно глубокая и обязанность же, не до запахов.

В чём же, спросите, тайна полезной такой для совместного быта людей носоглоточной неощутимости? В силе супружеского отношения? Может и в ней тоже. Но всё же больше она – в силе сладких духов по четырнадцать деревянных монет ведро, которыми эти добрые женщины обливали своё красное тело утром, в обеденный перерыв и вечером. От тех поливаний всегда жили же в благоухании и вони и других запахов чьих не слышали.

Так и вы, дети: хочется не чуять смрада от ближнего – озаботьтесь о собственном сладком благоухании. А что от вас также станут из автобусов и магазинов выпрыгивать – оно лучше же: и благоухание, и простор.

Козы

Семь старых коз пили жидкое пиво в одном кафетерии. Они наливали его в белые стаканчики, пили маленькими глоточками и скрипучими голосами обсуждали своих.

- А моя-то Машутка, – говорила одна коза и наклоняла высокую лиловую шапку.

- А моя-то Анчутка, – вторила другая и крякала, отхлебнув пива.

- А мои год уже жилы тянут. Мол: любила беленькими – полюби чёрненькими, – сокрушалась вслед третья.

- А ты? – Спрашивала четвёртая.

- Девоньки! – перебивала пятая. – А давайте купим ещё бутылочку.

- Лучше две, – сказала шестая, а седьмая посмотрела на часы в исцарапанном корпусе.

Вдруг к их столику, покачиваясь, подошёл кто-то в сером плаще.

- Милые дамы, – сказал этот в сером, – извините, что я к вам обращаюсь…

- А ну пошёл отсюда, пока охрану не позвали! – сказали все козы разом и замахали морщинистыми руками.

Некто в сером стремительно ретировался.

- Девочки, – наклонившись к столу, сказала седьмая, – вы видели, какие у него чёрные руки?! В такие копейку бросишь – до гробовой доски не отмоешься.

- Ну, – заметила негромко первая, – нам это уже не долго.

- Всё равно, – не согласилась седьмая, и козы молча взялись узкими бесцветными губами за краешки белых стаканов.

Репка, редька, внучка…

Выросла репка, выросла редька, выросли дайкон и редиска. А больше в год ничего не выросло. Кроме, разве, цены на хлеб, на картошку, на мороженую курятину, молоко, ливерную колбасу, кильку в томатном соусе, фарш “Украинский”, сосиски “Венские” с семятоком синтетического жира внутри. Дед и баба питались репой и редькой не первый год. Даже зимой от туалета-скворечника на дворе шёл стойкий и свежий запах репкоземельного элемента. Поначалу репку парили в сахаре, а редьку сдабривали маслом подсолнуха, но после, когда пенсия растворилась в невнятном из телевизора, а вскоре за нею и силы, стали то репку, то редьку просто варить в воде, а то есть сырой. И дух от этого повсюду в доме и на дворе стал совсем одинаковый, терпкий с ядрёной струёй. Особо в дух шло то, что дождя в год упало совсем ничего – репки были мелкие, что редиска, с сильным вкусом, душистые, и даже, бывало, звали видения. Впрочем, баба думала, что это от голода.

Когда видения пошли через строчку выложенной в туалет позапрошлогодней газеты, дед стал звать внучку. Внучка не брала трубку, и дед с бабой с каждым принесённым по проводам гудком мрачнели и сами начинали походить сперва на подвявшую жёлтую репку, потом – на чёрную редьку.

Зимой, в середине, когда закончился уголь, всё стало хуже. Дед бродил по двору с миской тёртой репы и звал околевшую семь тому Жучку. Баба пыталась чем подманить хоть кошку. Сама не знала – то ль приучить её греть пахнущее репяным соком сухое тело, то ли, прости господь, набраться смелости и пустить животное на еду и, если ухватит с силами, воротник к старому, как сама баба, пальто.

Ни одна кошка при этом близко к бабе не шла, хотя в иные времена по дороге из магазина пушистые зверки вились в её ногах по пять и по шёст. Но зато в тамбуре и в сарае, в ящиках и мешках, где были сложены засыхающие и подгнивающие желтые, белые, розовые и чёрные корнеплоды, то и дело что-то миниатюрное, шустрое юркало, шуршало, скреблось и грызло. Грызло репку, грызло редьку, грызло сами мешки, стены, пол, будило поскрёбываниями, не попадаясь в глаза. И бабе казалось, что не она и не спятивший дед теперь хозяева в этом доме, а эти самые маленькие существа, название которых она уже не могла вспомнить.

Колобок

Колобок понятный. Лежит-возвышается, жаркий, огромный, мягкий, как титька, и каменный, как сургуч, призрачный, будто кружок в глазу, и единовременно плотный и настоятельный. Пышет жаром – выси за ним краснеются, остывает – студенеет слюда. Смотришь на колобок и смотрится тебе хорошо. Однако же не моргни! Тот же миг – где колобок? Где жаркий? Где мягкий-каменный? Только растягивает глаз в прямоугольник окно и шуршит за ним, шелестит, грохочет и хлюпает. Ах, держат толстые стены! ах, высоко окно! Про двери здесь только Баюн слыхал. Он слыхал, да молчком сидит. Что же теперь, в ужас слечь? Без колобка самому клубком в кут забиться? Но вот поёт он жаром, грохочет изнутри себя под стеной, небо ражее под прямую кромку окна глядит. Ну же возьмусь за четвероногое отполированное не моими большими ладошками задолго-гладко, взберусь на его ровную спину, ухвачусь за ровное под окном, потяну – напряглися от плеча под кожей странные нити, боюсь рваться станут, но отпущусь – вниз далеко, пол пугает новым типом знакомства.

Вывернулся о конце неведомо, коленкою вылез в шумящее это, ставень открытый задел, после руку, выпрямил хребет, посмотрел – по утоптанной (кем, дедушка?) земле колобок плывёт, зелёные такие торчком пучками по бокам жжёт и морозит. Радостно на него смотреть, милый он, вспоминаю молочный дух его, печной жар, тестяную вязкость. Эй, колобок! Бегу следом – нагнать своё, самое изнутри, от пустого к полному.

Бегу, надо мной то ладонь, то облако, то же ситцевого чего край. А то мимо серое – задние лапы вперёд иных, голова ветер режет, за ней, одно и одно, мягкие вжались два полотна, в ней же глаз. В глаз раз только посмотреть – мутный, бешеный, теплится за ним страх и безумие. Кричит серое криком – не как дедушка, не как баюн, не как я, а как в этот раз только вот и услышал. Оцепенело в животе, стал, так смотрю. [...]

Курочка-баба

Жили-были дед и лошадь. И была у них курочка-баба. Снесла она однажды яичушко, пёстрое-вострое, под малевича. Малевич сел и яичко то раздушил да измазался. Дед сел на лошадь и ускакал. Как скакал, куда – только сам знает. Мышка бежала – никто не видел. Крыса шуршала – никто не слышал. Заяц бежал – далеко, темно, ни один глаз не видел-не углядел. Корова бежала – колокольцем звенела. Пастух бежал – о пень споткнулся, упал, ударился, коленку трёт. У пастуха вподмышках по яичушку – от чёрнова петуха, вполжелтковые. Пастух беса просил из левого ему бесёнка-услужника вылупить, а из правого – апельсин. А апельсин за морем цветёт. Один лепесток у него жёлтый, а остальные – как Путин. Кто апельсин с умыслом рвёт, тому мир яснее становится и жулики каблуки целуют. А как курочка на дубу потопорщится да с заду наперёд квохтать станет, так и прибудет всему совсем – дороженьки в небесах краями утонут, золотые рыбки ржавчиной отойдут, а на великом месте Само Знамо воссядет от сих и до тех суд творить. И дядечке тогда за всё нутро скажется, и шавке какой за лай, и муравью за укус. И дым в дом пойдёт, и позднее дитя в мать. И точка станет спорить с двумя, а две сойдутся. И не выйдет ни тебе, ни мне, ни Даррену Кингу. Так и так, истый и чистый свет. А пока дышим в бложеки, ловим тунца за пятку, оно, может, и почалось, а у тебя такси. Или совещание, или зубной протез поменять. Уже сворачивается, а даже не огород, не морковка – кредитное, распотека, на локте заскорузло свербит. А потом шмяк! А вот дед, как представим себе, ускакал. И не оставил на ветре за спиной букв и слов, а эти непра…

Взрыв дурака

Вёз дурак, обыватель горный, сто пудов репы с морквой в тротиловом эквиваленте в город на рынок. Хотел ею себя, меня и тебя взрывать – ошмётки тёплые по тёплому ветру. Себя – потому на небко хотел, меня с тобой – не хотели и тем повинны. Глупость глупостью, так на то же ведь и дурак. Обкладывался дурак морквою тротиловою да репой взрывною бережно, носки чистые аккуратно надел, алькхуран басурманский новыми полотенцами приторочил возле гулкого сердца. Однако же пугнул его чёрт-ангел пролётный, воробей серый-сердитый, а то и так осечка случилась, только себя тот дурак подзорвал, а меня и тебя – ни одинёшенького разочка. В этом месте сказке конец, а дуракам, к сожалению, нет, не всем.

Мудрец

Жил мудрец. Суфий ли, даос, старец ли православной – никто не знал. Всех приходивших с вопросами мудрец грубо посылал к чёртовой бабушке, а то бил по спине или по башке. Сильно бил, чуть не до смерти. И на вопросы не отвечал. Деньги и драгоценности вопрошавших мудрец забирал себе. Никогда не сяк поток страждущих мудрости, а потому жизнь мудрец прожил в достатке и уважении. Помер старым.

Родина и мужик

Служил мужик, бытовой россиянин, Родине. Службы для государи-надёжи сам-два отослали мужика тово в чисто степь-тундру столб державный держать. Далеко, сколько сподвек видать, тундра-степь ковылится. Кудой глянь – одно едно – овсюг да полова, тудой – то же и там. Ни дорог, ни даже гражданина какого худого замечание довести. Но столб державный уплощённый стоит, одной стороной, красной, к Родине, другой, с бранным словом, к Туретчине, к омереканцем. Взглянет мужик на столб, и на сердце – как государи, сам-два, собственно оросили – радостно. Потому радостно, что столб землю Родины от земли ворога отличает, а на родной земле ляжешь – и ревматизм слаще поёт.

Так служил мужик и сперва спать вовсе не спал. Днём у столба полёвок словит, ночью кровь тёплую их высасывает и так греется, а сподвек всё в темень глядит: не идёт ли ворог, не тянет ли к столбу державному свои нечеловеческие конечности. А чтоб тело само, без ума веления спать не стало, бодрился мужик думой о государях.

Одначе степь-тундра чисто из ночи в день ковылилась, а окромя полёвок никто, сколь видать, попыток не совершал. И успокоился мужик бдить. В одну ночь крови выпил, смолился столбу, потёрся об него чем, да и прикорнул. Спал легко, мягко, и снилось ему, что у Луны, как у бабы, две половинки. И так она в небе ладно сидит, что мужик к заре аж урадовался. Утром проснулся, столб чинно проверил, возблагодарил государей и стал дальше жить и спать, если ночь.

А в одно утро встал мужик, привычно у штанов под столб завязочки распустил, глядь сподвек – а столба и нет. Ни красной стороны нету, ни бранной. Испугался тут мужик, кинулся в овсюге шарить. Полёвки сами в руки йдут, да жирные, как сестрица, жир из глаз каплет, на кисточке хвоста шевелится, а столба нет. Ни с левой руки нету, ни с правой тоже. Повертелся мужик, взад-вперёд походил, поплакал, а тут ночь день вечереет. Захотел он ради спокойствия на родную свою Родину сесть да и так умом чуть не тронулся: полова-то везде одинакая, и тудой с овсюгом шуршит, и посюда, и нету у Родины никаких примет. Сообразил мужик, что потерял не просто державную деревяшку – Родину утратил, слил её в Туретчину, растворил в ковыле. Заломил у мужика от того знания весь ревматизм. Завыл мужик выхухолью несчастной, ударился оземь – и не стало его.

Рощи единоросса

Единороссы бессмертны и любят порядок. Если где какой непорядок, единоросс тут бежит, бьёт копытом, рогом, превращает всё окрест в месиво с мясом, с кровью и унавоживает экскрементами, в которых всегда есть непереваренные семена. Из семян бастро растёт священная роща. Под корни ей выжившие несут лучшее от еды и вина, к ветвям вяжут купюры. Единоросс доволен: теперь порядок.

Жители боятся единоросса, но не любят и думают изловить. Есть легенда: укротить его может дева не старее двадцати годов отроду. Надо ей, когда единоросс придёт и станет рыть, колоть, испражняться, снять с себя дермантиновый пояс в стразах и набросить единороссу на шею. Тот обезволет, и дева сможет отвести его к жителям. Но легенда только легенда. Старожилы слыхали, находились девы, снявшие пред единороссом пояса, но к жителям после его не привела ни одна.

Порядок жители, конечно, любят не шибко. Но, зная, что есть где-то единороссы, живут с оглядкой: не бежит ли злой, топоча, не светится ли в синих глазах жажда пылкая исколоть- истоптать, не роняет ли зад семена новой священной рощи. Рощ становится больше.

Враг единоросса – лев. А то прав. Ходит стадом перед календами и даёт мяса. Единоросс мяса не ест, портит же по привычке изрядно, топча, норовя порвать да удобрить. Враг убывает.

Запашок

Один полемист был настолько принципиален, что любая речь, отличная от пропаганды его собственных принципов и привычек, казалась ему извержением дерьма, смрадным пердежом. Кто-то ещё в детстве подсказал ему эту образность, и он, воспитанный в духе принципиальности, не стал подвергать правомерность такого сравнения сомнению. Так и жил. Кто-нибудь ему: “А ты, братец, не пробовал подумать, прав ли ты в…” А он в ответ: “Как тебе не противно изрыгать ртом дерьмо! Поди от меня прочь! От твоих слов воняет!” В общем – отстаивал принципы. И так себя со временем выдрессировал, что в самом деле стал запах слов чуять, дерьмо стал видеть на устах собеседников. Удивлялся, смеялся даже, когда у него аргументов требовали: “Какие аргументы! У тебя говно на губах!” И пуще удивлялся, когда сторонние наблюдатели спора вопрошали: “Какое говно? Где? Какие ваши аргументы?” “Какие аргументы?! – Бесился он. – Говно! Говно! Говно!!!” И через некоторое время постоянные слушатели споров с участием нашего полемиста стали ощущать запах, но от него. Ведь правда, когда человек так убедительно кривит нос, впору заразиться и услышать тот запах, что он воображает. Беда только – чуешь его только когда этот нос скривлённый видишь. То есть – когда появляется тот, кто его скривил. Позже, правда, и все слова, которые наш принципиальный полемист чаще других произносил, у слушателей стали обонятельные галлюцинации вызывать. Например, говорит кто, что надо, мол, держаться принципов добронравия, а в памяти всплывает картинка брезгливо сморщенного носа – и запашок уже пошёл.

Учитель и смерть

Школьный учитель спешил на службу и быстро шёл по окраинному бульвару, когда приобняла его смерть. Не умер учитель, ничего нужного в нём не ёкнуло, не заболело, только бульвар стал бессмысленнее обычного, да кучкующиеся у ларька алкоголики уменьшились и перестали мешать. Посмотрел на небо учитель – серое. На асфальт – серый. А кусты зелёные, только пыльные и чужие.

Сидельцы и воля

Сдумали раз два офисных сидельца бежать на волю. Скрали в офисе нож канцелярский, запасли воблы, роллтона, да только где она, воля-то? Стали рядить. Ну, точно уж, думают, не в Дефолт-сити. Тут что ни камень – офис, что ни прохожий – менеджер. Порешили бежать с Санкт-Питербурх. Прокрались ночью на Ленинградский вокзал, купили тайком билеты, сели в “Красную стрелу” и поминай как звали. Наутро были в Санкт-Питербурхе. Вышли на Невский прошпехт – вольно дышится. Посмотрели по сторонам – сплошь музеи да памятнеги ахретехтуры. Добрались до канала грибоедовского – с дороги умыться, а туда как раз метро с Финбана пришло – привезло утреннюю смену из области. Повалили люди из-под земли, смотрят на них беглецы – батюшки светы – менеджер на менеджере, и все с улыбками – чистые упыри. А как заходит менеджер в памятнег ахретехтуры, чары развеиваются и видать, что не памятнег это, а самый офис из офисов. Испугались беглецы, кинулись переулками, да на одной маленькой площади встретили туристский автобус до Нова Города. “Нов Город изревле волей славился, – говорит один беглец товарищу. – Побежали, товарищ мой, к новгордцам?” Сказано – сделано. Заплатили автобусному шофёру наличными, сели в кресла и стали мечтать о воле. И так сладко мечтали, что уснули и до самого Нова Города спали. По приезду разбудил их шофёр и попросил из автобуса выходить. Вышли беглецы, а глазами спят, моргают, рассмотреть ничего не могут. А как проморгались, так и охнули хором – висят прямо перед их носом два объявления: “Нужны менеджеры в офис” одно и “Нужен офис для менеджеров” другое. Загоревали беглые сидельцы люто да пошли в ресторан думу думать. Взяли по чарочке, один и говорит: “Может, в Тверь?” Взяли по второй, второй предлагает: “В Новосибирск?” В общем, после девятой уговорились бежать на Кавказ – там уж всяко-то воля, орлы, горный полезный воздух. Нашли кассу, стребовали билетов в мягкий вагон, погрузились и завалились спать богатырским сном. А поезд на Кавказ чрез Украину ехал. Зашли на границе в купе украинские злые таможенники и вынули из бывших сидельцев кишки до самой тонкой кишочки.

Менеджер и метро

Жил в Дефолт-сити один менеджер торговой залы. И стало ему страшно на метро ездить. Бывало едет утром из дома в молл, дороги-то всего часа два, а становится менеджеру невмоготу. Посмотрит из вагона в окно – глухая стена и кабели на крючках тянутся, посмотрит ещё – вовсе темень. И не то чтоб подземности страшно, и не мерещится ничего, даже дух вовсе не перехватывает, а вот в уме менеджерском невыносимо становится, что вот кажется ещё минуточка и помрёт. Придумал тогда менеджер из дому выходить сильно загодя и в дороге от поезда отдыхать: выходить на одной станции, на другой. Из-под земли даже не поднимался – постоит в мраморовой гранитной зале подземной, ум успокоит, и дальше едет. Так и ездил год до самой Рождественской Распродажи, а перед ней у него непереносимость вагонная сильно дурней стала. Уже не два раза за путь, а на каждой станции выходить надо. Начал менеджер в молл опаздывать из-за этой своей беды. А начальник в молле слышать о ней не желает. “Ты, – говорит, – або в урочный час будь, або выгоню я тебя из молла на улицу”. Испугался менеджер и наутро проехал в вагоне подряд пять перегонов – в окно не смотрел, думать старался о Рождественских Премиальных. Да вот после пятой станции попросили его подвинуться. Двинулся он да в окошко и посмотрел. И такая смертная тоска к нему вошла, что до ближней остановки едва дожил. Только двери вагонные отворились – выскочил менеджер в вестибюль станции “Беговая”, стал посреди и стоит. Поезд ушёл, а новый не приходит и не приходит. И на встречном пути поезда тоже нету. И людей никого. Менеджеру от этого ещё ужаснее стало. “Может, – подумал он, – мёртв я уже, а это прихожая загробного мира?” Стал ждать. Полчаса ждал, в молл опоздал совсем, а людей нету вокруг и поезда тоже не приезжают. Через полчаса решил менеджер выйти на улицу. Идёт по лестнице медленно, ступеньки считает, думает, что же его наверху ждёт – может, рай небесный? Или земной? На дежурную у турникетов взглянул – её голова красным светится. “Может, ад?” Вздохнул и вышел на улицу. Больше его не видели. Никогда.

Мастер едет из Гондураса

Полная корзинка окровавленной клубники. Мастер едет из Гондураса. На каждой станции на корзину садится муха. Скоро красно-чёрное шевелящееся в корзине начинает привлекать попутчиков и прохожих. Мастеру только того и надо. Хищно прищурившись, он читает про себя тайную главу “Образования семьи, частной собственности и государства”. “Ни один не уйдёт”, – злорадно потирает он в уме умные ручки. А руками телесными делает следующее: левой держит красно-чёрное шевелящееся в корзинке, а правую не знает, куда деть. Специалист предлагает ему пристроить руку. Мастер соглашается, но с опаской. Специалист медленно пилит руку. Течет кровь, пропитывает рубашку, пиджак, обшивку сиденья… Контролер просит предъявить билеты. Мастер не может: одна рука занята, а вторая уже почти не его. Он показывает умными ручками умный билет, но у контролера нет ума, он не видит. Ангел с большими белыми сиськами ударяется с лёту в стекло вагона – за мгновенье его удивленное бледное лицо навсегда впечатывается в ткань мозга. Теперь все, кто был в вагоне, – люди с ангелом в голове. Все, кроме отпиленной руки. Потому что у неё теперь просто нет головы. “Станция Съестная! Переход на станцию Роговица-Блин!” Красное и черное из корзинки тянется к выходу и спешит вязкой пахнущей одеколонами рекой к белому пластиковому офису. Охранник с подвешенной к шее на туго затянутой веревочной петле маленькой собачкой делает шаг в сторону и безлико кивает. Минутная стрелка на Киберспасской башне отсчитывает мнимую единицу. Звучит хлопок одним курантом. Комнатные будды поправляют нарукавники и зевают. Запах застарелых зубов говорит о годах медитации. Мастер поднимает глаза на контролера: “Что?” “Билет! – У контролера неприятное лицо, но он лениво пытается изобразить приятное. – Что у вас на проезд?” Мастер задумывается: “На проезд?” Контролер собирается начать терять терпение и думает, что следует делать за этим, на его глупом лице борятся за право проступить черты похуизма и гнева. Чья-то чужая рука, почему-то растущая из плеча Мастера на месте только отпиленной его собственной берет где-то билет и протягивает контролеру. Тот, похоже, удовлетворен. Уходит. Мастер успевает заметить в окне большую синюю букву “М”. “Дом”, – думает он, но видит на картонной коробочке справа надпись Marlboro. Это сбивает его с мысли на второй букве. Получается “До”, нота. В этой ли тональности следует петь священную вибрацию? Возможно, стоит попробовать. Мастер пытается сесть, но у него не выходит, потому что он уже сидит. Он начинает набирать воздух в верхнюю часть лёгких, потом в среднюю, в нижнюю, потом сжимает грудную клетку, проталкивая воздухом нижней части воздух верхней части в самую верхнюю, обычно неиспользуемую. Теперь он готов. “АУМ” “АУМ” “Ау… Ауууууу!!!!” В этих джунглях нельзя далеко отходить друг от друга: потеряешь товарища из виду на несчастные пару минут, а найдёшь только обглоданные подошвы ботинок. “Станция Погорельская! Переход в астрал и на кольцевую линию”. Мастер выбрасывает астрагалы, подозрительно напоминающие циферблат часов “Командирские”, и пытается определить по ним время. Он вполне ещё укладывается. Идти уже нельзя, но можно ещё не бежать. Мастер бежит, чтобы успеть зайти кефиром. Кефира нет.

12 октября 2005