CategoryТелеги

Левиафан в кино

В день Страшного суда мясо Левиафана будет служить пищею праведников.

В день Страшного суда мясо Левиафана будет служить пищею праведников.

Продолжаются споры вокруг этого вашего кино. Решил вот тоже высказаться, потому что, как мне кажется, вы все не правы и не о том.

Итак, “Левиафан” — фильм крепкий, качественный, в хорошем смысле европейский, идейно верно направленный, но, тем не менее, задачу свою не выполняющий, а также удручающий парой превесьма глупых моментов и потому, в общем, довольно проходной.

Дело в том, что фильмов о всесилии господствующих институций и отсутствии против них каких-либо инструментов у простого человека в Европе, США, да и в России снято множество, десятки. И ни у кого, я думаю, давно нет сомнений в том, что в целом государство, церковь, капитал и прочие из этой когорты — кровожадные монстры. Проблема в том, что некоторые люди (в нашем случае нас интересуют русские люди) сомневаются насчёт Родины-матери. Им кажется, что Родина-мать (по меньшей мере, в нынешей ея редакции) — это такой особенный монстр, мягковатый, с сиськами, возможно даже полезный. И вот, несмотря на то, что полно уже таких европейских и американских фильмов, русский фильм о неотвратимости чудища Родины, кое обло и лайяй ничуть не менее, нежели его зарубежные коллеги, был бы необходим. И задача, мне кажется, была снять именно такой фильм, с любовью и сочувствием к простому русскому человеку, т.е. простому русскому мне, простому русскому тебе, простому русскому ему и простой русской ей, а также с демонстрацией совершеннейшей безысходности для любого, на ком остановится голодный дикий мутный глаз Родины. Что же мы видим? Мы видим какую-то волшебную героическую сказку. Кто у нас герой? Человек со своим бизнесом, с огромным домом-родовым гнездом в абсолютно романтическом локусе у самого синего моря под живописной горой, он дружит с ментами, которые не штрафуют его на дороге, на помощь к нему приезжает адвокат из самой Москвы, а в беседе с этим адвокатом упоминается ещё и какой-то батальон, то есть герой и его спутник у нас ещё и воины. И вот именно на этого героя мутный глаз монстра и падает. Обречённое противостояние между этим вот романтическим героем и монстром-Родиной и должно вроде как передавать нам понимание принципиальной безысходности такого рода противостояний. Но ощущаем ли мы эту безысходность? Чувствуем ли мы её кожей? Поверхностью глазных яблок? Душит ли нас исходящий прямо с экрана смрад монстра-Родины? Да вот как-то нет. Не ощущаем, не душит. Почему? Да потому что фильм не про нас. У абсолютного большинства русских людей нет своего бизнеса, даже маленького, даже сраной автомастерской. А если и есть бизнес, нет родового гнезда под горой у моря, где ещё дед жил и прадед жил. А если и есть родовое гнездо, то адвоката уж точно нет. Тем более московского. Да ещё и связанного узами “боевого братства”. Какое братство, пацаны? Многие ли из нас вообще в трезвом виде помнят, с кем служили? В общем, герой у нас — не русский. Это герой голливудского кино, романтический тип. А романтическому типу положено влипать в неприятности. То есть, не с нами это всё происходит, а с каким-то странным парнем, у которого вообще непонятно почему не американское гражданство. Да, он одевается, как мы, ходит, как мы, говорит, как мы, пьёт, как мы, но это не мы. Мы где-то там, за кадром, живём себе. Это не нас пожирает левиафан. Мы-то, чай, с ментами не дружим. Мы не можем вот так спокойно, с шуточками проезжать мимо гаишников. Нет, ребята, это ж надо было додуматься — заставить протагониста дружить с гаишниками. Они бы его ещё с украинскими националистами подружили. А вместо московского адвоката — с Ангелой Меркель. Или уж вовсе с Рамзаном Ахматовичем. В общем, да, у главного героя неприятности, мы можем ему сочувствовать, но можем и нет. Это наш свободный выбор. По-настоящему хороший фильм выбора бы нам не оставил.

Далее. Зачем в фильме пара мазков про “Пусси Риот”? То есть, ладно бы их история была хотя бы в двух словах рассказана полностью. Но нет, она мелькает один раз в телевизоре мельком и звучит, без прямого называния, в речи епископа в конце. То есть, я всячески приветствую необходимость демонстрации того, что церковь — лишь конечность мерзкого чудища, но, блин, ребята, кто через пятнадцать лет по этим смазанным упоминаниям поймёт, о чём речь? Почему бы было не полениться и либо придумать, как раскрыть историю для завтрашних зрителей, либо же выбрать для портрета этой головы монстра какие-то более общие краски? Или вы снимали на один день, сиюминутное, как твиттер? Нет, имеете право, конечно, но как-то это не того, уж простите, не стоит выделки. А выделка-то — чудо как хороша.

Ну и наконец — зачем было врать? Зачем в фильме начальник ГАИ, который ездит на развалюхе и всего-то чинит её бесплатно? Зачем, пусть и с последущим гоготом, но с экрана звучит предположение, что он, возможно, честный? Вы вообще охренели, что ли? Романтический герой, сказочный домик, честный начальник дорожной полиции. Да что вы нам сказку-то рассказываете? Книга Иова, которую вы цитируете, и то в миллион раз больше эмпатии вызывает. Потому что писали настоящие профессионалы, на совесть, без халтуры. А вы её хотя бы раз сто прочли, перед тем, как цитировать? Как-то не похоже. Такое ощущение, что случайно наткнулись где-то на цитатку сороковой главы и этим ограничились. И вообще, левиафан — это моя тема и моя любовь с детства. Я огорчаюсь, когда этот образ вот так вот используют, по схемке. Имеете право, конечно, но у вас не левиафан получился, а именно что скелет кита, заботливо уложенный дизайнером интерьера.

И последний штрих. Маленький мальчик говорит про мужика со сломанным носом: “Тот, красивый”. Да ладно? Это могла бы сказать женщина, ну вообще взрослый человек, но поверить, что ребёнок этого возраста для определения взрослого дяди с очевидно боксёрским шнобелем выберет именно определение “красивый” как-то сложно.

А так картинка получилась яркая. Наглядно демонстрирующая, что Марвину Химейеру в России не поздоровилось бы. Только при чём тут мы все?

Одну козу два раза не ебут

Написав в блоге о распространённости социальной практики “стреляния сигаретки”, получил в фейсбуке несколько откликов, и один из них напомнил мне о старом тексте о подростковых ритуалах курения, написанном ещё в 2005 году для журнала “Топос”. Приведу его здесь, раз уж тема актуализирована.

Один из моих первых снимков с одной из моих первых плёнок. Постановочный, к слову. Позирует мальчик из соседнего дома Коля Гончаров.

Один из моих первых снимков с одной из моих первых плёнок. Постановочный, к слову. Позирует мальчик из соседнего дома Коля Гончаров.

Курили все. Кто не начал курить в шесть, тот непременно начал в тринадцать. Некурящих четырнадцатилетних практически не было. Девочки курили тоже, но не все признавались в этом мальчикам и всё больше курили где-то отдельно. Мальчики курили в основном за гаражами. Что такое это самое “за гаражами” я сейчас постараюсь объяснить.

Посреди квартала стоял массив кирпичных гаражей, тылом примыкавший к ограде детского садика. Между садиком и гаражами был промежуток — в разных местах от 50 см до полутора метров. Промежуток этот использовался гражданами в качестве отхожего места. Ну, понятно, если надобность застала тебя вдали от дома — что делать? — туалетов-кабинок тогда не было. Кучки говна лежали за гаражами на расстоянии шага-двух друг от друга. Нас это не смущало и даже слегка веселило. На нашем языке кучи эти назывались минами. Когда мы заходили за гаражи, один из нас непременно говорил: “Осторожно. Мины!” И, аккуратно переступая через говно, мы шли к украденной из детского садика полукруглой скамейке (лавочке), усаживались на неё — и курили. А до появления лавочки — курили на ящиках. Ящики брались возле пункта приёма пустых бутылок или возле овощного магазина. Стандартный деревянный ящик — очень универсальная вещь: на нём можно сидеть, доски из него можно разбивать ребром ладони, как каратист, а ещё из него и трёх или четырёх подшипников можно сделать тачку. На тачке можно ездить под горку.

Восклицание про мины было первой фразой курительного ритуала. Но через некоторое время стало второй. Первой стало — “Пойдём полетаем”. Не помню, кто первый стал употреблять этот шифр. А главное — зачем: про “полетать” всё равно говорилось только среди своих и шёпотом. Просто детство требует секретов, тайн, шифров.

Лавочка среди кучек говна за гаражами получила гордое название “аэродром”.

Не всегда у кого-то была целая пачка сигарет или папирос. Чаще в твёрдой пачке от “BT”, а то и в мягкой, от “Стюардессы”, у кого-нибудь лежало несколько украденных у родителей, а чаще настрелянных сигарет ассорти.

Стрелять (просить) сигареты было не очень простым делом. Мы собирались с двумя Колями (мне было тринадцать, одному Коле года на полтора меньше, второму — шесть или семь) и шли по улицам,
присматриваясь к прохожим, изучая их лица, пытаясь определить, не является ли вот этот конкретный человек противником детского курения… Когда лицо казалось нам подходящим, мы подходили и спрашивали: “Извините, у Вас закурить не найдётся?” Это если у совсем взрослого человека. Если же у парня или девушки лет до — на вид — 23-24-х, то так: “Чувак (братан, мужик, э!), курить есть?” Если нам отказывали, мы просто шли дальше. Странно, но не помню, чтобы кто-то хоть раз попытался прочесть нам мораль или хотя бы просто поинтересоваться возрастом. За первым вопросом, когда ты уже взялся большим и указательным пальцами за фильтр, но ещё не вытащил сигарету из пачки, сразу следовал обязательный второй: “А можно две?” Если ответ был утвердительный, средним пальцем тут же
прихватывалась ещё одна.

Прежде чем идти летать, на троих было необходимо настрелять не меньше шести сигарет. А лучше девять. Потому что никто никогда не ограничивался курением одной. Этого всегда казалось очень мало. Желающих угостить не всегда оказывалось достаточное количество, а потому, чтобы набрать шесть сигарет, иногда приходилось проходить весь город. Ставрополь — не очень большой город, но шли мы медленно, постоянно пристально вглядываясь в выражения лиц прохожих, обсуждая их, а потому на то, чтобы достигнуть начала совхозных полей, у нас уходило не меньше четырёх часов.

Иногда мы прыгали с добычей в троллейбус и ехали к себе в квартал, в гаражи, а иногда устраивались в какой-нибудь лесополосе на юго-западной окраине города и курили там.

Не помню причин (коробок спичек стоил одну копейку — доступнее некуда), но почему-то у нас часто оказывалась всего одна спичка.

Кстати, зажигать спичку о коробок необходимо было обязательно серной головной от себя: так было вернее, что спичка зажжётся, и это называлось “по-мужски”. Когда кто-то зажигал спичку
на себя, спичка иногда ломалась об истрёпанный коробок, а кроме того — такой способ считался “бабским”. Со временем, правда, у того Коли, который был на полтора года младше меня, выработался свой особенный стиль — зажигать “по-бабски”, но так, чтобы горело и не ломалось. Он этим щеголял.

От спички подкуривали двое. Третий должен был подкуривать либо от второй спички либо от уже зажжённой сигареты. Объяснялось это просто: в окопах, пока подкуривает один, вражеский снайпер успевает заметить огонёк, пока второй — поднять винтовку и начать прицеливаться. Если будет подкуривать третий — снайпер успеет прицелиться и выстрелить. Куда проще… Какое это всё имело отношение к нам, никто не спрашивал. Всем было понятно, что мы всегда на войне, наша страна окружена врагами, во всяких банановых республиках никогда не прекращаются боевые действия за светлое будущее всего человечества, а потому надо привыкать к единственно правильному в боевых условиях поведению.

По схожей причине нельзя было разминать болгарские сигареты. Папиросы и советские сигареты — можно и нужно, особенно — бакинские “Столичные”, а болгарские — ни в коем случае. Потому что они и так набиты неплотно и разминания не требуют, и если ты их разминаешь, ты тем самым выдаёшь в себе советскую привычку, то есть, во-первых, если ты разведчик, то тебя уже, считай, на этом поймали, а во-вторых, действуя по привычке, а не по ситуации, ты всем показываешь на свою ненаблюдательность, зашоренность и — по большому счёту — глупость. И товарищи в этом случае скажут тебе правду в глаза: «Хули ты её мнёшь, дурак? Это ж “Стерва”!» Ты всегда должен быть осторожным, наблюдательным и умным, потому что ты — советский человек.

Если спичка была одна, то, выкурив по первой, по второй подкуривали от собственных окурков. А если получалось так, что и в первый раз от спички удавалось подкурить только одному (ну, например, порыв сильного ветра спичку погасил), то второй подкуривал от сигареты первого, а третий — от сигареты второго. И второму, и третьему подкурить от одной сигареты было нельзя, потому что — внимание — одну козу два раза не ебут. Вот. Была такая ритуальная формула. Нельзя подкуривать от одной сигареты более чем одному человеку. Почему? Никто тогда об этом не говорил, никто никогда вслух при мне этим не интересовался, а теперь я могу только догадываться о смысле и происхождении этого выражения.

Существовала и ещё одна “сексуальная” ритуально-метафорическая формула, действовавшая при подкуривании: “Когда ебутся — за хуй не берутся”. Это означало, что, когда ты подкуриваешь от чужой сигареты, она остаётся в руках, так сказать, владельца. Ты не можешь взять её в свои руки или хотя бы просто поддержать двумя пальцами. Источник этой формулы, в общем, понятен. Сигарета вполне ассоциируется с членом, причём сигарета горящая, дающая — тем более. И я действительно, потом, позже, встречал людей, которые считали, что во время занятий сексом всё, что ниже пояса, — табу для рук. Даже самому мне попадалась пара таких женщин. Но сейчас о другом, да.

Давая подкуривать, сигарету следовало держать так, чтобы подкуривающему не приходилось слишком наклоняться: иначе это считалось оскорблением и достаточным поводом для драки.

На этом сексуально-курительные метафоры и ритуалы не заканчивались.

Покрытая “серой” (шершавым материалом, о который зажигаются спички) сторона спичечного коробка, если о неё ещё не зажигалась ни одна спичка, называлась “целкой”. Сорвать целку имел право только хозяин спичечного коробка. Сорвать чужую целку считалось вызовом — не поводом для драки, но всё же заявкой, что ты претендуешь на то, что твой статус заметно выше статуса владельца коробка и что при случае ты не против это каким-либо образом доказать.

У спичечного коробка было, как известно, две целки. В порядке вещей считалось одну из них сохранить до последней спички. У этого обычая имелось две причины. Во-первых, всегда в наличии был инструмент для выяснения претензий на статус, во-вторых — о затёртую пятьюдесятью девятью спичками сторону могла не зажечься последняя, шестидесятая спичка, когда это могло бы быть важно, а потому для последней спички оставлялась чистая, девственная, “целячая” сторона.

Не сорвать вторую целку даже последней спичкой было уже лёгким шиком. Но особым шиком было — пользоваться коробком, не срывая ни одной целки. Делалось это так: шершавый материал, “сера”, о которую зажигались спички, наносился на коробок на знаменитой фабрике “Ревпуть” не слишком аккуратно, отдельные капли затекали, как бы, заворачивались на этикетку и на нижнюю поверхность коробка, — об эти самые капли, пятнышки и следовало зажигать спички. Во-первых, это считалось необычно и круто, а во-вторых у тебя постоянно сохранялся коробок с двумя целками, протягивая который кому-нибудь в ответ на просьбу дать подкурить, ты тем самым делал неизбежным выяснение статуса. Человек, признававший твой статус, должен был сказать: “Бля, он целячий!”, — и протянуть коробок
обратно тебе, а ты уже зажигал об него спичку и великодушно протягивал огонёк страждущему. Тот же, кто считал, что твой статус в компании незаслуженно высок, просто чиркал спичкой по целке, что сразу все замечали. Зарождалась интрига, начиналось противостояние. Был в этом и подвох. Человек ненаблюдательный мог сорвать целку нечаянно, не заметив. Это было поводом спросить: “Ты охуел — целки срывать, нахуй, пиздец?” В этом случае, если человек не хотел конфликта, он должен был ответить, примерно, так: “Бля, я не заметил, нахуй, пиздец”. То есть, дать понять, что случилось недоразумение, он раскаивается и ничего не имеет против владельца коробка. Ответ же типа “А хули?” всё же означал вызов. Был и третий вариант: “Ой, бля, целки, нахуй, пиздец…” Это уже был вызов системе, отрицание традиции, отказ определять статус подобным образом. Это уважалось, хотя и встречалось ворчанием и вздохами.

Верхом крутости было — носить с собой спички в кармане россыпью. А когда у тебя просили спичку, ты протягивал именно спичку — без коробка — и с удовольствием наблюдал, как человек теряется: зажечь-то не обо что. Насладившись несколько длинных секунд беспомощностью визави, можно было забрать у него спичку и чиркнуть ею о чиркач на ботинке. Чиркач делался так: из сигареты (вернее — из окурка) надо было вынуть фильтр из синтетического хлопка, положить его на рант подошвы, поджечь и прижать спичечным коробком. Шершавая “сера” отделялась от коробка и приставала к подошве.

Был ещё вариант — носить с собой плоский камешек-гальку и зажигать спички об него. Это требовало особой сноровки и тоже считалось круто.

А ещё было модно зажигать спички о подручные поверхности: кирпичи, крашеные перила, джинсу, бордюрный базальт…

Просто ужасно круто было иметь охотничью спичку. Хоть одну. С ней носились. Её всем показывали. Считалось, что она легко зажигается о любую шершавую поверхность, горит под водой, прожигает железо и вообще вещь очень полезная в боевых условиях. Как правило, владельца необычной спички (где их брали, кстати, до сих пор не знаю; я как-то выменял одну на строительный патрон) в конце концов уговаривали её зажечь — спичка горела, отбрасывая перпендикулярно себе плоскую корону страшного пламени, рвавшегося, как из ракеты… Все глазели и восхищались. Теперь, наверное, вместо этого в компьютерные игры играют… Однажды я попробовал подкурить от такой спички — мерзкая горячая кислятина ворвалась в рот и сделала сигарету непригодной для курения.

Недопустимым и глупым считалось тратить спички у костра. Была осуждающая поговорка: “У костра сидишь — спички тратишь”. Даже если у тебя с собой десять коробков спичек, сидя у костра
следует подкуривать от головни, от горящей веточки. Многие наши детские обычаи и ритуалы готовили нас к жизни в экстремальных условиях, к жизни, полной опасностей и лишений. Я считаю, что это правильно. Во всяком случае — не помешает.

Часто мы курили папиросы. “Беломор” был ужасной редкостью, а потому курили “Курортные” или “Любительские”. Предпочтение отдавалось “Любительским”, потому что в них реже попадались “брёвна”, они были щедрее набиты табаком, были лучше на вкус и — главное — в пачке их было 25 штук — против 20-ти “Курортных”. Про “Герцеговину Флор” ходили легенды, но в продаже она была лишь однажды, несколько дней, в старом деревянном газетном киоске возле Дворца пионеров на проспекте Октябрьской революции. Мы ходили глазеть, но не купили. Не помню, почему.

Папиросы было принято не только разминать, но ещё и продувать и заминать. У каждого стоящего пацана был свой фирменный способ заминки/закусывания мундштука папиросы. Правда, со временем, уже ближе к пятнадцати годам, шиком стало считаться курить папиросы, не заминая, не разминая и не продувая. Те же, кто вытаскивал фильтры из сигаретных окурков и вгонял их в папиросы, вообще выглядели в глазах остальных людьми несерьёзными и изнеженными, которым нельзя доверять в делах.

На заре курения, когда мне было тринадцать, пару месяцев был кич — курить через мундштуки, сделанные из поломанных пятнадцатикопеечных стандартных шариковых ручек. К запаху и вкусу табака добавлялся дурманящий запах ручечной “пасты”.

По поводу того, какие сигареты лучше курить, было две точки зрения — школьная и дворовая. В ставропольской средней школе номер три предпочитали болгарские — “Стюардесса” (“Стерва”), “Опал”
(чтоб хуй опал), “Родопи” (у кого шило в жопе), “Интер” (просто — хуинтер), “ТУ-154” (в народе — для краткости — “ТУ-104” или просто “ТУ”; “сигарета марки Ту заменяет хуй во рту”). Среди “ашников”, учеников класса “А” в параллели, жильцов кооперативного дома, классовых врагов, было стильно курить дорогие “BT” (бычки тротуарные). Среди претендующих на эстетство своих ценились “Шипка” без фильтра (из трёх “шипок” можно было сделать длиннющую “ракету”, которая курилась дольше десяти минут) — 20 копеек за пачку.

Большинство жителей моего двора учились в школе номер четыре. Среди них преобладали патриотические вкусы — они курили советские сигареты. Магически звучало для них заклинание “ява-дукат-москва”. Это было что-то легендарное. Московские сигареты были страшным дефицитом. Из советских чаще всего можно было купить бакинские — вонючие, сырые, с брёвнами. Я предпочитал болгарские. Любил “Шипку”, но это тоже был дефицит, поэтому чаще курил “Родопи”.

В конце восьмого класса среди нас прошла легенда о том, что бывают сигареты с коричневым фильтром! Называются “Арктика”. Это вызвало ажиотаж. Всё дело в том, что иногда случались “Столичные” с белым фильтром. Они были омерзительные. Любые сигареты с жёлтым/оранжевым фильтром были лучше. И как-то сама собой напрашивалась пропорция: белый фильтр/хуйово = жёлтый/нормально = коричневый/охуительно. И вот мне кто-то сказал, что “Арктика” есть в магазине “на пятой мельнице”. Я пошёл туда с… с кем-то… не помню уже. Зато помню, что легендарная “Арктика” оказалась безвкусной пресной слабой хуйнёй. Мы выкурили вдвоём всю пачку в один присест и почти не почувствовали вкуса. Рассказал об этом во дворе и ощутил себя разрушителем легенды. Некоторые не поверили, но и сами на пятую мельницу не пошли — видимо — чтобы остаться при своей сказке.

Была ещё легенда, связанная с БТ. БТ продавались в твёрдой пачке, которую надо было разобрать/развернуть, чтобы осмотреть места склейки. На них всё время находились какие-то крестики, красные кружочки и т.п. Покупать BT было стрёмно, поэтому мы подбирали пустые пачки на тротуарах и дербанили их. Имелось мнение, что если то ли найти какой-то особенный значок, то ли собрать 10 (5? 50? 100? не было точной информации) красных кружочков и сдать их в киоск “Союзпечати”, тебе дадут 100 (5? 10? 50?) рублей. В конце концов занятие это было оставлено, потому что никто не знал, что именно и в каком количестве надо искать и куда отдавать, а киоскёрши упорно отмалчивались: ну, понятно, 100 рублей жалко же…

А в одном маленьком овощном магазинчике мы как-то купили сигареты “Алонка”. Советские. Больше такие нам никогда и нигде не попадались. Долго думали-гадали, что может означать это слово… До сих пор не знаю.

Вернёмся к спичкам. Не иметь при себе спичек вообще было нестатусно. Это выражалось в поговорке «Курец без спичек — как хуй без яичек». Человеку, у которого спичек не оказывалось слишком
часто, в ответ на просьбу дать спичек можно было ответить: «Чиркни хуем об яички — вот тебе и будут спички».

Вообще, если у тебя были спички, считалось западло давать своим прикуривать от сигареты. Этот закон тоже был освящён рифмой: «Друзьям — от спички, блядям — от притычки».

Первой моей сигаретой, помню, стала болгарская «опалина». А на второй день курения была сразу целая пачка за день — и это была пачка сирийской «Наоры». Не путать с азербайджанскими «Наири»! «Наора» — очень необычные сигареты. Платя за них 40 коп. в кассу гастронома, ты никогда не знал заранее, какие сигареты покупаешь. Даже выкурив первую из пачки, ты мог не представлять, какими окажутся остальные 19, точнее — какой окажется каждая из них. О «Наоре» у нас сформировался миф, гласящий, что «они там, в Сирии, косят всю траву, какая в стране растёт, или просто табачные поля никогда не пропалывают, и всё, что скосили, в эти сигареты пихают». Одна сигарета могла оказаться невероятно слабой, вторая — ужасно крепкой, продирающей до задницы, третья вообще могла не иметь табачного запаха.

Кстати, о сигаретах, не имевших табачного запаха.

Под конец знаменитого табачного кризиса (~1989-1991 гг.) в овощном магазине на нижнем рынке появились колумбийские сигареты «Президент» и «Кабинет» с отчётливейшим запахом анаши. Никакого наркотического воздействия на мозги они, правда, не оказывали, в отличие от отдельных сигарет из почти любой пачки «Наоры», пахнущих чем угодно, но не анашой (и не табаком тоже).

Ещё какое-то время в ларьках «Союзпечати» лежали иракские сигареты «Багдад» с привкусом парафина.

«Наора» в наших магазинах появлялась крайне нерегулярно. Видимо, это как-то зависело от отношений советского руководства и руководства Сирии.

А однажды появились на лотках возле стадиона «Динамо», а через неделю и во всех магазинах кубинские сигареты «Партагас» (в народе — «Кирогаз»), «Лигерос» («Смерть под парусом»), «Рейс» (о которых потом говорили, что на них написано не «Рейс», а «R&C», с таким, менее распространённым вариантом написания амперсанда, где явное «E» с хвостиком) и «Монте-Кристо». Они стоили, если правильно помню, по 20 коп. за пачку и были при этом фильтрóвые! Фильтр у них, правда, был не хлопковый, а из сложенной гармошкой салфетки, но всё равно… А уж крепкие были… Папиросы «Курортные» или даже самые крепкие «наорины» просто отдыхали в сторонке, да…

Салфеточному фильтру некоторые мои сверстники не доверяли, а потому носили с собой вату и, прежде чем закурить «партагасину», вынимали салфетку и вкладывали в фильтр комочек ваты. Считалось, что так безвреднее.

О вреде курения, кстати, тоже была поговорка: «Курить — здоровью вредить; не курить — государству вредить». В СССР, как известно, единственным продавцом табачных изделий (как и вообще почти всего) было государство, а потому курение считалось привычкой патриотической. Среди нас, пацанов, по-крайней мере.

Как я уже говорил, целая пачка сигарет редко у кого случалась. У нас просто почти никогда не было денег. Понятия «карманные деньги» просто не существовало. То есть, я с этим словосочетанием вообще впервые встретился где-то в литературе. Родители не давали никому из нас денег почти никогда. Потому что — правильно — зачем. «В кино? В воскресенье вместе сходим в кино». «На мороженое? обойдёшься». Ну или — «Возьми мороженое в морозилке». «Кафе??? Ты что, миллионер — по кафе ходить???» И т.п. Но иногда всё-таки что-то перепадало. Ну, не всегда родители были готовы переться с тобой на утренний сеанс в воскресенье или на вечерний в рабочий день, не всегда в морозилке оказывалось мороженое, а иногда, ну, случалось и такое, могли выдать в качестве жеста беспричинной милости и целый рубль на кафе, да, бывало. Сложнее всего было с кино: детский билет стоил 10 копеек, а пачка болгарских сигарет — 50. Это надо было скидываться. Надо было договариваться — на что
именно: вкусы-то у всех разные. И надо было у кого-то узнать, о чём кино, потому что дома-то будут спрашивать…

Но, естественно, если пачка оказывалась у кого-то из своих, то все остальные стреляли в первую очередь не у прохожих, а именно у него. Потому что прохожий может отказать, а свой отказать не имеет права. То есть, специально не оговаривалось, что свой не имеет права отказывать, но это само собой разумелось. Для того чтобы отказать своему, нужны были уважительные причины:

1. Последняя. Последняя сигарета в пачке. Фраза: «У меня последняя,» — в ответ на просьбу закурить воспринималась как обоснованный отказ. Если ты просил закурить, тебе протягивали пачку, а ты обнаруживал, что там осталась последняя сигарета, пачку нужно было вернуть со словами: «Тут последняя». Если хозяин пачки всё равно считал возможным тебя угостить, он отвечал: «Бери с пачкой». Пустая пачка хозяину не возвращалась.

2. Целячая (нулячая, новая) пачка. Ещё не открытая пачка с ещё не снятым предателем. «Предателем» называлась внешняя целлофановая упаковка: если её оставить на открытой мягкой пачке, она шуршит, когда опускаешь руку в карман, а это могут услышать родители… Вот, если у тебя просят закурить, можно ответить: «У меня целячая», — и мельком показать спросившему нераспакованную пачку. Никто не мог заставлять тебя открывать твою пачку ради чужого желания. Некоторые использовали эту традицию, чтобы обманывать товарищей, — аккуратно вскрывали пачку снизу, вырезая бритвенным лезвием дырочку в «предателе», и старались её не мять. Показанная мельком, пачка производила впечатление «целячей». Однако, если продемонстрированную таким образом пачку удавалось взять в руки («Целячая? А ну-ка дай сюда…») и обнаружить обман, можно было забирать её себе всю.

Кстати, фишка с последней сигаретой распространена до сих пор, причём — по всей стране и среди всех возрастов. Думаю, все курильщики об этом знают, сталкивались не раз и сами всё это делали и говорили.

Вышеописанное касалось только отношений среди своих. Чужим отказывать было можно. Более того — можно было отказывать грубо, с вызовом. Например:

— Дай закурить.

— Кури бамбук.

Или:

— Сигареты не будет?

— Хуй, завёрнутый в газету, заменяет сигарету.

Или:

— Курить есть?

— Не про твою честь.

Если такое говорили кому-то из своих, это означало, что он за какие-то проступки попал в изгои, в отверженные. Ещё это могло означать вызов, намеренное оскорбление.

Оскорбить можно было также стряхнув пепел на носок ботинка визави или выдохнув ему дым в лицо.

Если у тебя стрельнули сигарету, приличнее всего было протягивать пачку. Стрельнувший самостоятельно вытряхивал себе сигарету. Но ведь все норовили взять две… Поэтому чаще дающий сам полувытряхивал из пачки одну сигарету, чтобы торчал только фильтр, остальные придерживали пальцем и пачку протягивали, не выпуская из своих рук, чтобы спросившему было удобно взять только одну сигарету.

Иные, купив пачку, сразу же вскрывали её и перекладывали сигареты фильтрами к дну пачки («Чтобы не пачкались — их же потом в рот брать»).

Если ты давал кому-то закурить или подкурить, протягивая одну сигарету, её ни в коем случае нельзя было держать между указательным и средним пальцами — потому что на хуй с яйцами похоже — сигарету следовало зажать в щепоть или между большим и указательным.

Иногда курили «на короля». Надо было, подкурив, сразу сказать: «На короля». Это означало, что ты собираешься курить и не стряхивать пепел, пока не докуришь до фильтра или мундштука. Если удалось — король. Труднее и престижнее всего было курить «на короля» папиросы «Курортные»: пепел часто отваливался вместе с огоньком.

Если бумага на сигарете или папиросе сгорала неравномерно, если огонёк сначала уходил внутрь, под бумагу, а потом выходил наружу где-нибудь сбоку, островком, того, у кого это случилось,
следовало немедленно послать на хуй. С чем связан этот ритуал, как возник и что означает, я не знаю. Не знал и тогда.

Поднимать сигарету, упавшую на асфальт, на землю считалось западло. Но поднять хотелось, потому что хотелось курить, а сигареты доставались недёшево и/или непросто. Для этого случая существовала ритуально-очистительная формула: «Быстро поднятая сигарета не считается упавшей».

Были ситуации, в которых курить считалось совершенно обязательным, и это тоже подтверждалось ритуальными формулами. Первая такая ситуация — после еды (чаще всего после школьного завтрака
на большой перемене после третьего урока) — освящалась почти поэмой со ссылкой на античный авторитет:

По закону Архимеда,
После вкусного обеда,
Чтобы жиром не заплыть,
Надо взять и покурить.

Святое дело, что вы…

Вторая ситуация (причинно-следственно связанная с первой) — процесс дефекации. Потому что — внимание — «никотин говно толкает».

Третья — когда пили пиво. Пить его следовало через тягу. Считалось, что так сильнее пьянеешь. А поскольку денег всегда было мало, то опьянеть требовалось иногда с одной бутылки жиденького «Жигулёвского». Вот и пили — глоток пива, затяжка, глоток пива, задержать дыхание на секунду, выдох, ещё глоток… Всё равно не пьянели, но пьяными притворялись: быть пьяным считалось круто.

О частоте курения. Курили часто.

В школе бегали покурить на каждой перемене. Во дворе школы несколько лет стояло старое полуразрушенное одноэтажное здание с проваленной местами крышей и дыркой в стене. Его использовали в
качестве неформального общественного туалета, в него же ходили курить. Никто из учителей или других школьных служащих никогда в него не заходил. Когда его снесли, стали ходить на крышу или в подвал. Или через дорогу — на крыльцо строительного техникума.

С руиной в школьном дворе связано ещё одно воспоминание. Иногда нам давали задание: «Завтра принести анализ кала на обследование». Кал полагалось сдавать в спичечных коробках (только не в
картонных, а в деревянных, настоящих). Многие, само собой, забывали приготовить материал для анализа, а ругань учителей и школьной фельдшерицы выслушивать не хотели. Тогда они просто зачёрпывали щепочкой кусок говна из любой кучи, которые во множестве имелись в нашей дворовой развалине, клали его в коробок и так сдавали. Можно себе представить, сколько всякой гадости могло оказаться в дерьме, пролежавшем несколько дней практически под открытым небом… Но никого ни разу не увезли после такого «обследования» на скорой и никого даже не направили на дообследование. Думаю, все эти «анализы» доходили до мусорного контейнера медлаборатории, минуя микроскопы и вообще фазу исследования. Тоже своего рода ритуал…

Часто звучала фраза: «У меня уши пухнут — я уже час не курил

Вне школы, «во дворах», курить считалось нормальным каждые 15 минут. Но если непосредственно за гаражами или в детском садике завязывалась беседа и было достаточно сигарет, то курили одну за одной, пока сигареты не кончались. Лишь иногда хозяин пачки оставлял себе одну — на потом. «На потом» можно было захабарить (или запельковать, забычковать; т.е. загасить) и уже закуренную сигарету, но это делалось крайне редко: мало кто мог считать сеанс курения состоявшимся, выкурив только треть-половину одной сигареты. Кроме того, от забычкованной сигареты сильно шмонило (пахло) пепельницей, что увеличивало риск быть пойманным родителями.

Борьба с запахом табака вообще была постоянной актуальной проблемой. Два важных слова: «зажевать» и «руку». Зажёвывали чем попало: ёлочными иголками, конфетами, когда они были, в особо удачные дни — мускатным орехом. На правой руке следовало натереть чем-либо отбивающим запах указательный и средний пальцы. Часто использовались листья сирени… Всё равно к десятому классу эти два пальца становились несмываемо жёлтыми от табака, и запах уже никого не интересовал: и так всё было ясно. Иногда, чтобы забить табачный запах, мазали щёки изнутри и зубы вьетнамским бальзамом «Звёздочка»…

О!.. Неожиданно вспомнил анекдот про азербайджанские «Столичные».

Делятся опытом технологи двух табачных фабрик. Технолог
московской дукатовской фабрики говорит:

— «Столичные» мы делаем так: на мешок говна кладём полмешка сена и
лопату табака…

Технолог бакинской фабрики удивляется:

— Надо же! Вы ещё и табак добавляете!

Вот. В 2005 я обещал читателям “Топоса”, что напишу к этим мемуарам продолжение. Что ж, может быть, и напишу. А пока всё.

Людям с одной стороной

Ненависть. Не люблю её. Мне неприятно, когда мои друзья, знакомые и просто люди, которых я читаю в лентах и книжках, иногда долго, заунывно и обиженно, а иногда яростными атаками, изливают в моё, своё и чужое информационное пространство ненависть. Иногда становится почти физически тяжело из-за того, что вы не просто ненавидите друг друга, каких-то авторов, какие-то времена, народы, страны, города, классы и профессиональные группы, но и требуете разделить вашу ненависть с вами, считаете неразделение её поводом для неприязни, для размежевания, а то и, опять же, для ненависти. Я постоянно напоминаю себе, что человек не обязан быть совершенным, и мысленно прошу у вас прощения (не у всех, конечно: не все рылом вышли) всякий раз, когда вы раздражаете меня публичными проявлениями ваших ненавистей. Стараюсь не участвовать в обсуждениях, полных желания кого-нибудь уничтожить, переполненных обидой, завистью и осуждением. Стараюсь не умиротворять, потому что вы имеете право ненавидеть точно так же, как я – не любить это. Стараюсь не упоминать в местах, где вы случаетесь, ваши жупелы ни оценочно, ни как-то ещё, а вы всё норовите прочертить линию фронта и расползтись по разные стороны от неё, а потом от части тех, кто оказались с вами по одну сторону, отделиться ещё одной линией, но не одному или хотя бы с семьёй и друзьями, а с кем-нибудь побольше. Вам нужны не только враги – вам надо в то же время, чтобы “своих” было некое ощутимое количество. Наверное, это какой-то древний ген в вас играет, которого во мне нет совершенно, требующий какой-то непрестанной актуализации “своих” и “чужих”. И вроде бы ни один из вас мне не враг, никого из вас я не ненавижу, но вот хожу меж вас, а вы рычите, щуритесь недобро, науськиваете друг друга на кого-то. Неуютно. А то вдруг кто-то предлагает кому-то “определиться”. И таким тоном, будто это должен сделать каждый. И я понимаю, что если это скажут мне, я скорее всего промолчу. Просто, пойду, займусь делами. Мне неприятно думать, что кто-то из вас считает врагом меня. Но я одёргиваю себя, напоминаю, что это ваше право. Совсем недавно ещё говорил себе: “Их право – быть идиотами”. Теперь, считаю, что это было высокомерно. Просто – “Их право – быть такими, каковы они есть”. И я ни в коем случае не призываю вас “всех любить”. Это бессмысленно, да и, пожалуй, невозможно. Я, пожалуй, даже, наверное, наоборот, хотел бы призвать вас попробовать не любить половину всех. Ну, условную половину. И не ненавидеть другую. То есть, если вам кажется, что кого-то следовало бы уничтожить, – на здоровье! Пусть кажется! Но пусть это будет или спокойный здоровый равнодушный розовощёкий расчёт, или лёгкий весёлый каприз. Но вот без надрыва, без тягомотины, без идётвойнанароднаявставайнасмертныйбой. Ну, то есть, слишком много необъяснимых эмоций, слишком много попыток выдать то, что могло бы быть приятным весёлым капризом, за некую “великую правду”, подтверждаемых только болезненным пафосом и вот этой загадочной эмоцией разделения совсем чужих людей на “своих” и “врагов”. Вот если бы вы хотели смерти/уничтожения авторов, времён, народов, стран и цивилизаций, так сказать, по беспричинной милости, без ненависти и попыток привлечь на свою “сторону” разные категории, претендующие на приближённость Абсолюту, вы были бы большие молодцы. Но нет. На вашей стороне – “правда”. Бедные. Простите меня. Долго никому не отвечал. Вот, написал всем сразу. Всем сочувствую. К сожалению. Потому что не люблю эти чувства.

Берега Бога

В свои лет 16 или 17 я много раздумывал о смысле бытия. Был я тогда начинающим теистом, постепенно склонявшимся от ньюэйджевского интегрализма к православию. Соответственно, понятие “смысл бытия” для меня равнялось понятию “причина творения”. И вот где-то в середине десятого класса (тогда это был последний класс, выпускной) я этот смысл сформулировал: “Причина творения – стремление Бога к самопознанию”. То есть, тварный мир и прежде всего человек (да, вот так вот тупо и малодушно) есть инструмент самопознания Божества. Меня так тогда вштырило это “понимание”, что я им даже не гордился – просто был счастлив. И глуп, как всякий обэндорфиненный счастливец. С нежного детства имея представление о бесконечности, я удовлетворился этим куцым ответом и чуть не плакал всякий раз, когда проговаривал его про себя. Ох, шутка ли – ничтожный я нужен для самопознания Бога. Аж мизинцы вздрагивали, честное слово. Не от гордости – от счастья, что вообще нужен в мире, осмыслен. А мог бы и погордиться, на самом деле. Потому что додумался я своим подростковым убожеством не до чего-нибудь, а до ключевого момента вахдат аль-вуджуд – важной такой штуки в мировоззрении суфиев. И это ничего, что ещё в XII веке до неё додумался Ибн Араби. Я ведь тогда о нём ещё слыхом не слыхивал, сам всё сделал, головой.

Собственно, гордиться начал пытаться уже где-то после двадцати, когда про этих самых суфиев в книжках разных прочитал. Прикиньте, тем, что инструмент Бога, был просто счастлив, а тем, что сам придумал то, что до меня в дремучие годы какой-то другой чувак уже придумывал, стал гордиться. Трогательно, правда? Однако гордиться получилось недолго, года три или четыре. Потом я просто, думая однажды в очередной раз эту мысль, вдруг спросил себя: “Ну хорошо, чувак, смысл творения – в самопознании Бога. Мы инструменты Бога и без Него ничто. Мы актуализированы только через Него и Его бытие включает нас и всё прочее как некие проявления. А следовательно говорить о смысле творения вообще не стоит, если не говорить о смысле Бога. Это как смысл носа или ноги: нос, чтобы животное дышало, нога – чтобы стояло и ходило, но зачем само животное? Если творение – инструмент самопознания Божества, то, ну правда, братцы, а Божество – зачем? Не зачем для нас, иначе рекурсия, а вообще зачем? В чём его смысл, основание которого вынесено за пределы отношения Божество-творение?”

В этот момент я отошёл от эйфории, державшей меня несколько лет, и посмотрел вокруг взглядом, не отягощённым радостью веры. И стало легко.

Нет, понятно, что можно наворотить ещё много “смыслов”. Но в теоцентрической картине мира все они упираются в Бога как в нечто граничное, крайнее. И каждый раз вопрос “а Сам Бог-то зачем?” прорывается сквозь эту границу и уходит в пустоту. В непустую пустоту, в хаос возможностей и предположений, имеющих лишь одно общее на всех – отрицание граничности “Бога”, уход за мнимую “Первопричину” и серьёзное сомнение в Первопричине как вообще чём-то необходимом.

Можно даже допустить, что существует некая мощнейшая, величайшая, трансцендентная осязаемому и познаваемому нами (в т.ч. с помощью приборов и вычислений) кластеру материи сущность, создавшая видимую (не только глазом, но в принципе) вселенную и нас с вами с целью самопознания или с любой другой. Но если о ней, об этой сущности, можно спросить “а она-то зачем?”, то она не Бог. Независимо от ответа или его отсутствия. Сам по себе этот вопрос отрицает саму возможность Бога. В минуты помутнений рассудка (от водки, к примеру, или от горя) об этом можно жалеть, можно страстно желать, чтобы не так, чтобы Бог. Но в вечность спокойствия от этого хорошо. Потому что можно просто быть. Потому что вопрос “зачем?” отрицает не только Бога, но и Смысл. Локальные смыслы есть. Дёрнуть за верёвочку, чтобы открыть дверь и съесть бабушку. Но при взгляде на эту ситуацию из-за пределов Вселенной она бессмысленна. Она просто есть. И это легко.

Есть такие, что говорят: “Так и Бог просто есть. Зачем спрашивать, зачем он? Греховно”. Или даже по поводу глагола “есть” сомневаются. Говорят: “Просто Бог. Он непознаваем и запределен. Ему не нужен смысл”.

Друзья мои, если он “просто есть” или “просто Бог”, если про него не надо задавать вопрос о смысле, то исключительно лишь потому, что и я просто есть, и кролики, и планеты. Механизм вопроса о смысле творения и смысле Бога один. И, либо мы его задаём, либо же нет. В обоих случаях между творением и тем, что называют Богом, стоит знак равенства. В том смысле, что ни то, ни другое не является Абсолютом, Краем Причин. Так что, как ни забавно, но шутка Дилэни о сверхсуществе, способном создавать вселенные и населять их разумными существами, созданными по его образу и подобию, но не являющемся при этом Богом, глубже и вернее, чем наверняка думал сам автор. Сам факт Бытия, само Бытие, сам факт возможности существования факта, возможности и существования, вот это вот всё, простите, отрицает Бога. Даже если наш мир тварен и есть творец, пусть даже и являющийся личностью. Он ничем принципиально не отличен от любого из нас. Или от кролика. Это не плохо и не хорошо. Это просто так.

Персоналисты часто презрительно зовут пантеистов-имперсоналистов атеистами. Что же до слов и интонаций, приберегаемых ими для собственно атеистов, тут, бывает, играет радуга от жалости до ненависти. Думаю, эмоции так не терзали бы их, если бы они понимали, что никого, кроме атеистов, в мире не существует, а в религиозных распрях вселенского смысла меньше, чем в кирпиче. Локальные смыслы всяк волен выбирать по вкусу, других же и не бывает.

Да, вкусы у большинства, к сожалению, таковы, что кому-то кисло, горько и вяжет. Многим кисло и горько, что там… И тут можно плеваться, можно воспитывать в себе привычку, можно искать соусы – тысячи вариантов. Можно искать единомыслия с другом, с соседом, с неким воображаемым чуваком, который будто бы создал наш мир. Но надо понимать, что даже если он есть, даже он клёвый чувак и имеет, как это сейчас говорят, громадный ресурс, его вкус – это только вкус – как у соседа, мамы, кролика, короля Норвегии или Максима Кононенко, к примеру. И в плане локальных смыслов и повседневного бытия вкусы мамы и соседа важнее. Хотя бы потому, что мама и сосед точно существуют, а об их вкусах можно получить более или менее правдоподобную информацию, даже если они косноязычны, глупы и сами толком не знают, чего хотят. А воображаемые вкусы этого вашего воображаемого творца, который не Бог, люди настолько по-разному себе воображают, что войны из-за них устраивают. Хотя чаще всё-таки не из-за них, а из-за профита, а ими, придуманными, прикрываются. Честнее забить. И пусть вы инструмент. Скажите себе: “Я молоток”. И забейте, живите с лёгкостью.

Прекрасный стрип с котиками взят отсюда:
http://masacrar.deviantart.com/gallery/26348900

Выбор позиции

Часто хочется, чтобы как можно большее число людей усвоило простую истину: определяя свою позицию относительно предмета уже ведущегося спора, вовсе не обязательно принимать точку зрения одного из спорящих, а всех противников этой позиции почитать глупцами и даже врагами. Во-первых, в подобной ситуации следует обратить внимание на сам предмет, возбудивший спор, и постараться, по возможности, получить о нём достаточную информацию, чтобы решить: а так ли необходимо вообще вырабатывать по его поводу какую-либо позицию (и, кстати, существует ли он если не в общей реальности, то хотя бы для вас лично). Если да, у нас есть много путей. Можно использовать и уже ведущийся спор – рассмотреть позиции и мотивы спорящих сторон, найти в иных, при наличии, здравые ядра и зёрна, отринуть глупости. Избегать такого хода мысли как, например, “ты за кого вообще?”. Избегать придирок к ошибкам спорящих по другим поводам, не относящимся к предмету. Если, конечно, речь идёт о позиции именно относительно предмета спора и предмет этот определён и озвучен в самом деле верно и честно.

Другое дело – защита в дискуссии не истины, но её участника (участников). Грубо говоря, не имеет значения, прав ли мой друг – я буду за него. Но и здесь хотелось бы отделить тушу от вырезки: так ли необходимо поддерживать любую глупость друга, чтобы поддержать самого друга? Всякого ли друга надо поддерживать хотя бы молчанием, когда он убеждённо несёт в мир опасную глупость? Понятно, что “друг” здесь термин условный. И многокомпонентный. Одно дело – поддержка конкретного живого человека, привычки и важные качества которого вам известны и понятны и который сам по себе полезнее и важнее, чем и предмет его спора, и его дурацкая в нём позиция. Совсем другое – когда “другом” объявляется или молча назначается нечто значительно более абстрактное, какая-нибудь идея, по сути являющаяся именно что чужой позицией в споре. В этом смысле объявлять, что вы, например, “за” какую-то нацию в её споре по поводу чего-то в политике, значит всего лишь приклеиться к одной чужой абстрактной идее ради, будто бы, другой, столь же абстрактной. Нация в этом случае никак не друг – она тоже чужая позиция в споре. И вы скорее всего даже не знаете, чья. Здесь возникает иллюзия, что поддерживаете кого-то, кто хорошо вам знаком, своего. Но только иллюзия.

Главное же – понимать, что в огромном числе случаев, когда вам навязывается выбор, особенно выбор из всего двух вариантов, лучше и полезнее не “выбрать третье”, не просто не делать никакого выбора, а отстраниться и посмотреть на то, что преподносится как “или-или”, как на единый объект. Потом отстраниться ещё и посмотреть на всю ситуацию, включая спорящих и стоящих рядом с ними, как на единый объект. И, может быть, как-то определиться относительно всего этого не внутри, а снаружи. Вспоминая недавний живой пример с моим участием: взглянуть на “либо назад со сталинистами в СССР, либо вперёд с антисталинистами в Евросоюз” и пойти сперва на задний двор подсыпать в кормушку для воробьёв, зябликов и синичек зерна, а после в мансарду читать Паланика. Или ещё пример: в ответ на вопрос, “на основе какой лицензии опубликованы в интернете ваши тексты и изображения”, переходящий чуть ли не в требование поставить под некоторой публикацией либо “копирайт”, либо “креатив коммонс”, ответить удивлением, какое отношение лично к вам могут иметь все эти иностранные слова и почему ваш текст должен рапространяться именно по какой-то там “лицензии”, заявить, что вся эта ситуация – глупейшее навязывание чужой и чуждой логики, попытка запихнуть весь мир в чужую локальную ситуацию и некое единообразное чужое же её решение. И просто отказаться не то что делать выбор, а вовсе рассуждать в рамках предложенных терминов и правил.

Напоследок, совсем краткое резюме:

1. В большинстве споров, начатых другими, вашей стороны просто не существует.

2. Большая часть публичных, массовых споров, сводимых к мифологемам, лозунгам, противопоставлению двух дурно определённых или в принципе неопределяемых понятий, не только не предполагают существования вашей стороны, а также абсолютно верной или хотя бы ситуативно верной стороны, но и ведутся вокруг ложного предмета, лишь маскирующего истинную причину противоречий.

3. Абсолютное большинство людей склонны путать категории, смешивать причины и следствия, подменять аргументы эмоциями, не видеть очевидного и выдавать за таковое вовсе не существующее, а также не отдавать себе отчёта в мотивах и никогда и ни при каких обстоятельствах не договариваться о терминах. Так что, абсолютное большинство споров, ведущихся людьми, не ведёт ни к вскрытию истины, ни к какой-либо пользе для большинства участников. Кроме, разве, в области сиюминутной деятельности желез. И потому как ввязываться в спор, так и заботиться предложенным посторонними выбором – означает отнимать у себя время жизни, лишать себя подлинных радостей и избегать по-настоящему полезных дел в угоду усугублению заблуждений.

ХО. ХО. ХО. (не коньяк)

“Санта Хрякус” Т. Пратчета – удивительно мощный манифест традиционализма для атеистов-циников (и от имени атеиста-циника). Примечательно, что главной героиней, Спасительницей Традиции, Пратчет избрал девушку-психоаналитика, “приёмную внучку Танатоса”. Тем, кто, будучи в бронетранспортере, не распознал в гувернантке Сьюзан психоаналика, могу указать на белые нитки, которыми там всё шито. Судите сами: она выковыривает из темных подвалов и из-под детских кроваток разных жутких чудовищ и либо расправляется с ними кочергой, либо прикрывает мягким одеялом. Она видит детские страхи, ходит сквозь стены и только сквозь стены самых дремучих самых детских коллективных архетипов ей пройти непросто. Но она находит нужную дверь. Она атеистка, к ней самой даже в детстве никогда не приходила зубная фея, родители ей всё всегда объясняли. Она уже в детстве была циником, когда продавала папе (ученику Смерти) зубы животных, выдавая их за свои. Но, будучи циником и атеистом, она запросто общается с богами. Она знает, откуда взялись боги, запросто хватает за шкирку Первобытный Ужас, видит, глядя на Санта-Хрякуса, все его исторические формы – от Вепря до пузана в смешных чулках… И при этом именно ей дано спасать богов. Почему?
Если на то пошло, сам Пратчет – тоже эдакий культуролог-атеист-циник. Но он утверждает необходимость детской веры в Санта Хрякуса и человеческой веры вообще. Иначе Солнце не взойдёт, а над миром будет светить обыкновенный шар раскаленных газов.
И самим фактом написания этого романа, и тем, что в романе обязанность спасения богов возложена на, в общем-то, явную авторскую маску, Пратчет пытается убедить нас в необходимости сохранения традиции, ритуала. Более того, похоже, что именно мы, атеисты и циники, должны помочь Древнему Вепрю в последний момент перепрыгнуть пропасть забвения, а потом еще и отогнать от него ветками неумолимые законы логики. Именно мы, те, кто совершенно уверен, более того – знаем, что всё это чушь, чепуха, что простой шар раскаленных газов светит не хуже, чем Солнце.
А самое омерзительное в том, что этот мессадж цепляет за живое, за сердце, как это ни противно знанию, что сердце – это всего лишь уставшая заебанная изношенная мышца.

“Как филолог может быть атеистом?” – спрашивала одна моя знакомая в незапамятные времена.
“Как филолог может во что-то верить?” – спрашивал я в ответ.

Быть “на ты” с несуществующими богами – от этого всегда пёрло. Смотреть на суеверных взглядом жреца, знающего тайное…

Понятно, конечно, что литература, профессиональная работа с культурой вообще – это жречество. Традиция менялась и меняется. Это тоже понятно. Но неужели сейчас впервые возникла ситуация, когда появилась хоть слабая, но возможность уничтожить традицию вообще. Как таковую. И именно жречество стало во главе этого процесса. И что плохого, в конце концов, в том, что мир будет освещаться простым шаром раскаленных газов? Что плохого в том, что нет души, но, возможно, вскоре мы сможем производить загрузку сознания на искусственные носители? Что плохого… что такое плохо, в конце концов? Когда речь не о физической боли или тошноте, а о… что плохого в том, что сердце – мышца? Почему констатация этого факта многих так расстраивает? И почему, когда пишешь слова “Древний Вепрь”, внутри что-то колышется? Почему, блять, так тяжело до конца, до последнего заблуждения вытравить из себя весь этот грёбаный романтизм, всю эту мифоритуальщину сельскую… почему не получается жить совсем без эмоций, а если вдруг начинает получаться, жизнь исчезает, а когда это замечаешь, вздрагиваешь и начинаешь судорожно искать хоть какую-нибудь эмоцию, и начинаешь жалеть, что так долго и планомерно их в себе изничтожал…

И почему, тем не менее, нет ни малейшего сомнения в том, что, когда у меня будут дети, я сделаю всё так, чтобы им не приходилось верить ни в Деда Мороза, ни в Бога, ни в прочую подобную чушь.

В общем, дорогие мои коллеги, СЛАВА РОБОТАМ. Это без вопросов. Нас пытаются сбить с пути, но мы держимся. Скоро всем богам, всем эмоциям, всем традициям и ритуалам – конец. Переволнуемся, конечно, поторчим над талантливыми вредными манифестами, но докопаемся до корня – и выкорчуем.

И Солнце не взойдет. Да.

Соучастие в калидонской охоте

О книге Лоуренса Норфолка “В обличье вепря”. – М. Эксмо, 2009. Любое приличное гуманитарное образование начинается с изучения античных культуры и литературы. И будь ты четырежды внук славян, финн и калмык, если ты провёл достаточно времени в лекционных аудиториях и читальных залах, греческие герои наверняка просочились кионом сквозь пористую ткань русского золотого века, европейского романтизма, протекли между камешками разных мокошей с неубедительными трибогами и цементом, бетоном осели в самой глубинке, в корнях, в фундаменте.

О греческих героях и об их подвигах известно всё. О них известно больше, чем всё. Ибо то, что о них известно, и есть они. И потому каждый из них многолик и многотел, как некогда Герион. Но тонких черт, динамики этих лиц, тонкостей пластики движения этих тел мы не знаем. Каждый из них протяжён ветвящимся стволом из хтонической бездны в сегодняшнюю московскую туманную смурь с элекрическими огнями. И одновременно каждый дискретен; неотъемлемой частью героя — каждого! — давно стали лакуны, пустоты, неясности. Они – пространство интерпретации и золотая рамка, в которую так соблазнительно втиснуться сочинителю.

Иные не сильно утруждают себя и, игнорируя подробности, прикалывают свои интерпретации кнопками поверх всей сложнейшей паутинообразной структуры героев и их сплетений. Например, мы знаем, что Одиссей участвует в Троянской войне, а потом долго скитается, возвращаясь в родную Итаку только тогда, когда его все готовы забыть. Как скитается, где? Возьмём пару историй оттуда, из глубины, выковыряем из цемента, но остальное — это уже собственный наш сюжет, наши мысли, наша надстройка над Одиссеем.

Но есть и другие. Есть Лоуренс Норфолк и его книга “В обличье вепря” (хочется написать: “…и его книга в обличье вепря”). На первых страницах — по десяти строчек собственно текста. Ниже — мощнейшее основание сносок. Да, конечно, мы всё знаем о Калидонской Охоте. Не мы с тобой, читатель, а мы вообще — культура. Нам, культуре, известно всё и о вепре, и о героях, участвовавших в Охоте. И нам с тобой этого обычно достаточно. Мы даже что-то слышали о двух Аталантах, только не помним, которая же из них ранила зверя. Мы ведь понимаем, что в любой момент можем пойти в гугл, в библиотеку, позвонить знакомому культурологу. Кто-нибудь нам непременно напомнит. Норфолк тоньше — он клинком проникает в самую глубину, гарпуня по пути любые упоминания — от Гомера до Аристофана, от латинских комментаторов до росписей на боках чернофигурных амфор и краснофигурных кратеров. Он восстанавливает, перескакивая ведущею нить повествования иглой туда-сюда через черту, отделяющую текст от примечаний, всю паутину Охоты, всю ветвистость Мелеандра и Аталанты, он воссоздаёт древнюю рамку во всей её жёсткой сложности. Места для художественной интерпретации, для полёта одурманенной гормонами творчества выдумки не остаётся совсем. Но мы с удивлением отмечаем, что уже теперь, читая сноски с их бесконечными “Apollod i.9.15; Soph, fr. 851, ap Plut, Ov, Met etc”, мы ощущаем полёт, мы несёмся, оседлав мысль автора, его чувство, как стремительного зверя, летим…

И вдруг сноски исчезли. Как автор антологических стихотворных забав, вмещающий свой глубоко личный лиризм в строфы Алкея или Сафо, Норфолк уложил своё ощущение мифа о Клидоской Охоте в сам миф о Калидонской Охоте — во все его древние, ещё античные же, интерпретации одновременно. Он не отступает от заданного, но находит в нём ту единственную лакуну, которую обошли все с таким тщанием перечисленные в сносках и в отступлениях в самом тексте. Лоуренс Норфолк вместе со своим текстом и Аталантой сначала выслеживает свирепого калидонского вепря, потом медленно натягивает тетиву, перечисляя источники, потом текст летит, стремительно, как стрела. И под конец первой части острие текста вновь вязнет в густой кабаньей щетине и жире десятков источников, достигая, тем не менее уязвимой плоти животного. Впрочем, иначе и быть не могло: вепрь убит давно, во всех известных интерпретациях, а Норфолк держится в рамках мифа, более того, о том, как всё закончится, текст сообщает нам и почти в самом начале, и далее несколько раз. Интерпретации мифов читают не для того, чтобы узнать конец. Интерпретации мифов переживают. Мы с Норфолком пережили. Мы выслеживали страшного кабана, гибли, мы, наконец, убили его, возместив тем энеев долг Артемиде, мы прилегли на горячую землю, и тут — прямо по нам, прямо поверх себя, поверх шкуры вепря, поверх всего, ставшего частью мифа, а значит — частью нашей реальности, – Лоуренс Норфолк грубыми приблизительными мазками пишет ещё одну, новую, интерпретацию. И мы замираем: много раз мёртвый вепрь вновь целит своим страшным клыком в наши нежные читательные животы.

© 2017 Гиперканцелярия Дениса Яцутко

Theme by Anders NorenUp ↑

.